История одного замужества
Шрифт:
– Верно, и этого оказалось вполне достаточно. Пойми, Жора: я русский человек, и хорошо мне может быть только дома. Видел я и Версаль, и какие-то водопады швейцарские, и еще что-то и скажу тебе откровенно – красиво до чертиков, но все не то. Потому что на самом деле не Версаль мне нужен, а вот это, понимаешь – наша родная природа, где всюду простор, лес, луг какой-нибудь, где не их розы растут, а наши простые колокольчики или вот эти… голубые ромашки… – Он указал на кустистое растение в нескольких шагах от его кресла.
Антонина Григорьевна подняла голову.
– Это цикорий, Матвей, – сказала она вполголоса.
– Вот, вот! Цикорий, или как его там,
– Матвей, твои рассуждения довольно наивны, хотя в кое-чем ты, безусловно, прав. Но я не думаю, что кто-то сейчас рискнет оспаривать наше место в Европе…
– Жора, я тебя умоляю! Разве ты не понимаешь, что для европейцев Европа – понятие вовсе не географическое? Европа в общем и целом – это такой тесный доходный дом, где живут только очень старые, очень почтенные, очень заслуженные жильцы. Иных они не признают и равными себе не считают. К примеру, Сербия и Румынское королевство всегда географически находились в Европе, но для истинных европейцев, хоть тресни, они не Европа, и все тут. Что уж тут говорить о нас, ведь мы вообще застряли в Азии большей частью своей территории…
На дорожке неподалеку от собеседников показался юркий зверек, похожий на ласку, повертелся туда-сюда, покосился на коробку с шитьем возле Антонины Григорьевны и, шумно фыркнув, умчался по направлению к дому. Это был Шоколад, один из двух мангустов, которых Чаев привез в подарок Ергольскому. Одно время Шоколада и его подругу Марию-Антуанетту пытались держать в клетке, но беспокойные мангусты так шумели и так бузили, что Ергольский скрепя сердце согласился днем выпускать их на прогулку. Так как проследить за ними не было никакой возможности, он боялся, что кто-то может их обидеть, но вскоре Шоколад убил гадюку, которая пыталась ужалить работника, и снискал себе в округе громкую славу. Его и грациозную Марию-Антуанетту крестьяне прозвали «змееловами» и относились к ним с большим почтением, так что Ергольский больше не переживал, когда мангусты покидали дом и отправлялись обследовать прилегающую территорию. Писатель с детства любил живность, причем не только кошек и собак; когда он был маленьким, у него долгое время жил ручной заяц, потом еж, которого Матвей подобрал раненым и выходил, а потом принесенный одним из крестьян зверек, похожий на бесформенный комочек, который быстро вырос и оказался самой настоящей рысью. Рысь Машка была для Матвея Ергольского самым лучшим другом, самым любимым существом на свете, и когда ее по ошибке застрелили охотники, приехавшие в соседнее имение, он рыдал так, что мать в испуге вызвала доктора Колокольцева. Доктор, тогда еще молодой, конфузливый и совсем не такой ворчливый, как сейчас, осмотрел пациента и, отведя его
– Ваш ребенок слишком чувствителен, другой такой потери он может не пережить…
Ергольский никогда не охотился; уступая друзьям – хотя бы тому же Чаеву, – он мог для виду пойти на охоту, но сам всегда почему-то мазал и никогда не попадал в цель. И сейчас, насмешливо щуря глаза, он слушал рассуждения журналиста о сегодняшней охоте, в которые тот пустился, чтобы сменить тему.
– Ей-богу, если б мы жили в первобытном обществе и кормились бы только тем, что ловили сами, ты бы и недели не протянул, – объявил Чаев.
– Слава богу, что мы не в первобытном обществе, – отозвался писатель. – И потом, с чего ты взял, что я бы помер с голоду? Я бы пригласил тебя…
Он хотел сказать, что Чаев сумел бы наловить дичи за двоих, но журналист понял его иначе.
– Э, э, скажите пожалуйста! И ты бы слопал своего лучшего друга? Вот езди после этакого в гости!
Расхохотавшись, Ергольский объяснил, что имел в виду совсем другое, но Чаев настаивал на своей версии.
– Что ж, по крайней мере, часть меня перепала бы Антонине Григорьевне…
– Да ну вас! – сердито отозвалась та, складывая вышивание.
– Что, неужели Матвей Ильич все съел бы и не поделился? – дразнил ее журналист. – Ну хоть печень бы отдал… или сердце…
– Жестокий ты человек, Жора, – вздохнул Ергольский. – Как будто не знаешь, что тот, кто захочет тебя съесть, подавится…
– Да-с, – с показным смирением подтвердил Чаев, выколачивая трубку, – многие пытались, пытались и…
– И только зубы обломали.
– Ну не без того, не без того, милостивый государь!
Антонина Григорьевна удалилась – вероятно, отдать какие-то распоряжения прислуге, и мужчины остались под кленами одни. Второй мангуст вынырнул из травы, повертелся возле Ергольского, который рассеянно погладил его по голове, и убежал в дом.
– Как у тебя с этой… Ириной Петровной, кажется? – нерешительно спросил Ергольский, чтобы чем-то занять затянувшуюся после ухода жены паузу. – Которая еще писала статьи о моде…
– Никак, – хмыкнул Чаев. – Она вышла замуж за отставного генерала и, кажется, счастлива…
У импозантного журналиста было много увлечений и, в общем, то, что Матвей Ильич в своих романах именовал «бурной личной жизнью». Ергольский же бурь не одобрял и вообще по характеру был однолюбом. Обычно он избегал касаться личных тем, но сейчас все же не удержался и негромко заметил:
– Жениться бы тебе, Жора…
– Я женюсь в пятьдесят лет, – отозвался его собеседник. – А до той поры я хочу пожить для себя.
– Глупости все это – устанавливать для себя какие-то сроки да еще им следовать, – проворчал Ергольский. – И потом, кому ты будешь нужен в пятьдесят лет?
Без сомнения, на языке у Чаева уже вертелся хлесткий ответ, но он так и не прозвучал, потому что в саду вновь возникла расстроенная Антонина Григорьевна, за которой шагал следователь Игнатов.
– Матвей, тут к тебе… – проговорила она, волнуясь. – В «Кувшинках» произошло убийство, представляешь?
Признаться, едва услышав слова жены, Ергольский тут же почему-то подумал: «Ободовский?» – так, словно только лощеного актера могли там убить; но когда Иван Иванович ввел присутствующих в курс дела, писатель так растерялся, что даже забыл предложить следователю сесть (это сделала Антонина Григорьевна). Что же касается журналиста, то он распрямился и весь обратился в слух, явно движимый профессиональным интересом.