История покойного Джонатана Уайлда великого
Шрифт:
Глава II
Монолог Хартфри, полный низменных и пошлых мыслей и лишенный всякого величия
Оставшись один, он посидел недолгое время молча и затем разразился следующим монологом:
«Что мне делать? Предаться унынию и отчаянию? Или бросить хулу в лицо всемогущему? Конечно, и то и другое равно недостойно разумного человека. В самом деле, что может быть бесполезнее и малодушнее, чем сетовать на судьбу, когда уже ничего не изменишь, или, пока еще есть надежда, оскорблять то высокое существо, которое лучше всех может поддержать ее в нашей душе? Но разве я волен в своих чувствах? Разве они настолько мне подчинены, что я могу договориться сам с собою, как долго мне горевать? Нет и нет! Наш разум, сколько бы мы ни обольщались, не имеет такой деспотической власти над нашим духом, чтобы он мог повелительным окриком мгновенно прогнать всю нашу печаль. Так что в нем толку? Либо он пустой звук, и мы обманываемся, думая, что есть у нас разум, либо он нам дан ради некоей цели и премудрый создатель предопределил ему некую роль. Однако какое же другое может быть у него назначение, как не взвешивать справедливо, какова цена той или иной вещи, и направлять нас к тому совершенству человеческой мудрости, при котором человек становится способен сообразовать свое суждение о каждом предмете с его действительным достоинством и не станет переоценивать или недооценивать ничего из того, на
Но если не осталось у меня надежды в этом мире, не могу ли я искать ее за его пределами? Те плодовитые писатели, которые затратили такой огромный труд на разрушение или ослабление доводов в пользу загробной жизни, бесспорно не настолько еще преуспели, чтобы отнять у нас надежду на нее. То действенное начало в человеке, которое так дерзновенно побуждает нас, не отступая ни перед какими трудностями, не щадя усилий, стремиться в этом мире к самым далеким и невероятным возможностям, конечно, всегда готово потешить нас заманчивым видением прекрасных замков, которые, даже если их и считать химерическими, все-таки нельзя не признать самыми пленительными для человеческих глаз; тогда как дорога к ним, если мы правильно судим, так нетерниста, так мало требует усилий от тех, кто ее изберет, что она справедливо зовется дорогою услад, а все ведущие к ней стези – стезями мира. Если догмы христианской веры так обоснованны, как представляется мне, то из одного лишь этого положения можно вывести довольно такого, что утешит и поддержит самого несчастного из людей в его горестях. Итак, мой разум как будто внушает мне, что если проповедники и распространители неверия правы, то те потери, которые смерть приносит добродетельному человеку, не стоят его сожалений; а если (что кажется мне несомненным) они не правы, то блага, которыми она дает им попользоваться, не стоят того, чтобы ими дорожить и упиваться.
Итак, о себе мне печалиться нечего – только лишь о детях!… Но ведь то самое существо, чьей благости и власти я вверяю собственное счастье, равным образом и может и захочет оградить также и счастье моих детей. И не важно, какое положение в жизни достанется им в удел и суждено ли им есть хлеб, заработанный своим трудом или же добытый в поте лица другими. Может быть, – если мы со всем вниманием рассмотрим этот вопрос и разрешим его с должной искренностью, – первый слаще. Труженик-селянин, возможно, счастливей своего лорда, потому что желаний у него меньше, а те, какие есть у него, осуществляются с большей надеждой и меньшей тревогой. Я приложу все старания, чтобы заложить основу для счастья моих детей; я не стану воспитывать их для жизни в условиях, не соответствующих их средствам, и в этом буду уповать на то существо, которое всякому, кто истинно верит в него, дает силу стать выше всех земных скорбей!»
В таком низменном духе рассуждал этот жалкий человек, пока не привел себя в то восторженное состояние, когда душа постепенно становится неуязвимой для всех человеческих обид; так что, когда мистер Снэп сообщил ему, что ордер на арест утвержден и теперь он должен отвести его в Ньюгет, он принял
Глава III,
в которой наш герой идет дальше дорогой величия
71
Приговоренный к смерти Сократ принял цикуту. «Перед этим он произнес много прекрасных и благородных рассуждений». (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов, кн. II, 5).
Но не будем так долго задерживать внимание читателя на этих низких персонажах. Ему, конечно, так же не терпится, как публике в театре, чтобы вернулся на сцену главный герой; уступим же его желанию и проследим за действиями Великого Уайлда. В почтовой карете, которая везла мистера Уайлда из Дувра, случилось ехать одному молодому джентльмену, продавшему в Кенте поместье и направлявшемуся в Лондон получить с покупателя деньги. И была там одна красивая молодая особа, бросившая в Кентербери своих родителей и тоже ехавшая в столицу искать (как она объяснила попутчикам) свое счастье. Юный ветреник так сильно влюбился в эту девицу, что при всем народе сообщил ей о цели своей поездки и предложил изрядную сумму единовременно и приличное содержание, если она соизволит вернуться вместе с ним в деревню, где она будет жить тихо и мирно вдали от своей родни. Приняла ли она предложение или нет, мы не можем сказать с абсолютной достоверностью; но известно, что Уайлд, с той минуты как услыхал о деньгах, начал прикидывать в уме, какими средствами можно будет ими завладеть. Он пустился в разглагольствования о разных способах сохранно везти в дороге деньги и объяснил, что у него сейчас зашито в кафтане два банкнота, на сто фунтов каждый, которые, добавил он, «так надежно укрыты, что я почти наверняка огражден от опасности ограбления даже со стороны самого бывалого разбойника».
Молодой джентльмен, который не был потомком Соломона, а если и был, то не в большей мере унаследовал мудрость своего прародителя, чем другие потомки мудрецов, похвалил изобретательность Уайлда и, поблагодарив за совет, объявил, что непременно последует ему на обратном пути в деревню: он рассчитывал избавиться таким образом от расхода на почтовый перевод. Уайлду оставалось теперь только расспросить поточней о времени обратной поездки джентльмена, что он не преминул сделать, когда они расставались.
Приехав в Лондон, он наметил для своего предприятия двух молодцов, которых считал в своей шайке самыми решительными, и, пригласив одного из них – главного, или, как он считал, наиболее отчаянного (Уайлд никогда не делал своих сообщений двоим одновременно), – предложил ему ограбить и убить молодого джентльмена.
Мистер Мерибон (так звали джентльмена, намеченного им в исполнители) [72] с готовностью согласился на грабеж, но заколебался перед убийством. С грабежами, сказал он Уайлду, хорошенько взвесив и обдумав это дело, он отлично примирил свою совесть, – потому что, хотя тот благородный вид грабежа, который вершится на большой дороге, встречается из-за трусости людской не так уж часто, зато более низменные и мелкие разновидности его, именуемые иногда мошенничеством, но более известные под названием «законного грабежа», получили всеобщее распространение. Так что он не притязает на славу человека много более честного, чем все другие, но он ни в коем случае не согласен совершить убийство, которое есть «грех самой адской природы и так незамедлительно преследуется божьим судом, что никогда не проходит нераскрытым и безнаказанным».
72
Мерибон-Гарденз – увеселительный парк в пригороде Лондона, с игорными домами и прочим. Как и Бэгшот, этот герой назван по месту, где вершит свой промысел.
С крайним презрением на лице Уайлд ответил так:
– Тебя я избрал из всей моей шайки для этого славного предприятия, а ты мне тут разводишь проповедь о мщении божьем за убийство? Выходит, с грабежом ты примирил свою совесть (хорошее слово!) именно потому, что это дело обычное. А в убийстве, значит, тебя отвращает новизна? Не воображаешь ли ты, что ружье, и пистолет, и шпаги, и нож – единственные орудия убийцы? Погляди вокруг, и ты увидишь, какое множество людей безвременно сводят в могилу разорение и отчаяние. Уж не говоря о тех многочтимых героях, которые, к своей бессмертной славе, вели на заклание целые народы, – что ты скажешь о преследовании судом со стороны частных лиц, о предательстве и клевете, которые на свой лад убивают человека, отравляя ему душу? Разве не великодушней, не добрее отправить человека на вечный покой, чем, отобрав у него все достояние или по злобе и коварству лишив его доброго имени, обречь на томительную смерть, а то и хуже – на томительную жизнь? Значит, убийство не такое уж редкое дело, как ты по слабости своей воображаешь, хотя – как ты это сказал про грабеж – его более благородная разновидность, зажатая в когтях закона, быть может, и необычна. Но из всех видов убийства этот наименее греховный для того, кто его творит, и наиболее предпочтительный для жертвы. Поверь мне, мальчик, жало ехидны не так зловредно, как язык клеветника, и золотая чешуя гремучей змеи не так ужасна, как мошна лихоимца. А потому не говори мне больше об угрызениях совести и без колебаний соглашайся на мое предложение, если ты не боишься, как женщина, запачкать кровью свою одежду или не страшишься, как дурак, быть повешенным в кандалах! Честное слово, уж лучше бы тебе прозябать честным человеком, чем стать мошенником наполовину. Не думай, что ты сможешь остаться в моей шайке, не отдавшись полностью под мою власть, – потому что не даст награды рука моя никому, кто привержен чему-либо или руководится чем-либо, помимо моей воли!
Так закончил Уайлд свою речь, которая не оказала на Мерибона желанного действия: он шел на ограбление, но не соглашался совершить убийство, на котором настаивал Уайлд (из опасения, как бы Мерибон, потребовав от джентльмена, чтобы тот позволил ему осмотреть его кафтан, не навлек подозрения на него самого). Мерибон был тут же занесен Уайлдом в черный список и вскоре затем был выдан и казнен, как человек, на которого его вожак не мог вполне положиться. Так, подобно многим другим преступникам, пал он жертвой не преступности своей, а совести.
Глава IV,
в которой впервые появляется необыкновенно многообещающий молодой герой; и о других великих делах
Наш герой обратился потом к другому молодцу из своей шайки, который тотчас принял его приказание и не только не поколебался перед единичным убийством, а еще спросил, не размозжить ли кстати черепа и прочим пассажирам кареты, почтарю и всем остальным. Но Уайлд со свойственной ему и ранее нами отмеченной умеренностью этого не разрешил и, дав ему точное описание обреченного и все необходимые инструкции, отпустил со строгим наказом по возможности не чинить вреда кому-либо еще.