История России XX век. Эпоха сталинизма (1923–1953). Том II
Шрифт:
Железный занавес, установившийся в 1946 г., отрезал советского человека от какого-нибудь доступа информации извне, а поднявшаяся в конце 1940-х гг. волна ложного патриотизма оставила гражданам СССР возможность читать либо однотомники иностранных классиков, либо тех зарубежных писателей, кого в СССР называли «прогрессивными» и кто в стихах и прозе славил Сталина и коммунизм не менее усердно, нежели советские писатели, и столь же небескорыстно. Расправа над Зощенко и Ахматовой (1946 год), вынужденное молчание Пастернака, которому на целое десятилетие уготована была возможность жить только переводами, свидетельствовала о том, что даже относительное веяние свободы, творчества и искренности, пронесшееся в русской подсоветской литературе в начале войны, в условиях послевоенного СССР было невозможно. Под запрет попадало даже то, что вызывало благосклонное приятие властей в недавнем прошлом.
У многих, и отнюдь не только в СССР, но и за его
Огромным событием стала передача коммунистами Троице-Сергиевой Лавры обратно в руки Русской Православной Церкви, действительно потрясшая тех, для кого обитель преподобного Сергия никогда не переставала быть святыней. Это сказалось и отчасти сказывается даже в XXI в. на оценке роли Сталина частью духовенства, воспринимающего позднего Сталина в отрыве от предыдущих 20 лет его деятельности. Обилие литературы по русской истории, написанной с большей или меньшей степенью художественной правдивости и одаренности; серия фильмов и пьес «о великих людях», даже серии почтовых марок с портретами дореволюционных ученых, писателей, поэтов – все это создавало видимость возвращения исторического прошлого, соблазнявшее молодые умы, не получившие подлинной религиозно-нравственной подготовки и, соответственно, противоядия ко лжи советской пропаганды.
В допущенной культуре главенствовала антизападная направленность и шпиономания – пьесы «Русский вопрос» и «Чужая тень» Константина Симонова, «Заговор обреченных» Николая Вирты и безудержная лакировка действительности в произведениях искусства на современную тему, включая и изображения последней войны. Едва ли не единственным исключением может служить написанная по-журналистски искренне повесть Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда» (1946). Тем, кто хотел глотнуть свежего воздуха настоящего искусства, оставалась возможность почерпнуть его из классической литературы, музыки и отдельных спектаклей по произведениям классики.
И в то же время, можно сказать, что именно в эти годы возрождается энергия освобождения. Фронтовики, видевшие своими глазами СМЕРШ и заградотряды, бездарность многих военачальников, их жадность и властолюбие; воины, брошенные «народной» властью в немецком плену и потом получившие, вместо просьб о прощении от той же власти, уже не немецкие, а советские сроки заключения, – всё это заставляло миллионы людей переосмыслить свое отношение к сталинскому режиму, к Ленину и коммунизму вообще. Прошедшие через фронт люди иначе вели себя в лагерях, чем деморализованные интеллигенты или, тем более, не имевшие прочных моральных устоев партийцы 1930-х гг. Нравственный воздух лагерей и первые попытки сопротивления в конце 1940-х гг. несопоставимы с атмосферой ГУЛАГа 1930-х. Об этом явственно свидетельствовал позднее Варлаам Шаламов в своих «Колымских рассказах».
Именно в эти годы не оправдавшихся надежд и новых ожиданий пишет Борис Пастернак свой роман «Доктор Живаго», который десять лет спустя был удостоен Нобелевской премии по литературе. Как говорится в предпоследнем параграфе «Доктора Живаго», «хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание». Потому-то и сам Пастернак обрел в это глухое время вдохновение и силу, чтобы осуществить свое давнее намерение написать масштабный роман о своей эпохе.
Стихи «доктора» из романа – не только лучшее, что было написано на русском языке в эти годы, но и принадлежит к абсолютным вершинам русской и мировой поэзии. Духовным образом целого поколения стали строки:
Гул затих, я вышел на подмостки, прислоняясь к дверному косяку. Я ловлю в далеком отголоске, Что случится на моем веку. На меня наставленЗаметки ответственного редактора:
После тех изменений, которые претерпело русское общество в России в 1940-е гг., следует ли перестать называть его русским и начать называть советским, или же сохранить за ним его старое родовое определение – русское общество? Авторы книги не раз обсуждали эту проблему. Мы всё же решили не идти вслед за традицией советской пропаганды и не переименовывать русское общество в России в советское, хотя по самосознанию оно действительно в значительной степени стало к этому времени советским, глубоко разойдясь и с русским обществом начала ХХ в., и с русским обществом современного ему Зарубежья. Мы исходили из того, что сопротивление советизации не прекращалось ни на час в покоренной большевиками России. Сопротивлялись действием, словом, верой, совестью. И поэтому можно говорить об осовеченном русском обществе, но не о советском обществе.
Русское общество оставалось в России в 1940–1980-е гг., как и до 1917 г., как и в Зарубежье, многоэтничным и много исповедным. Само себя оно часто именовало советским и редко – русским, но всё же оно оставалось в глубине своей русским, и потому всё более стремилось к восстановлению своей тождественности с Россией и восстановило ее, хотя бы формально в 1993 г. став вновь российским, русским в Российской Федерации. Советским, коммунистическим, большевицким (что правильней, так как советы были чистой фикцией власти после 1918 г.) был режим, были его институты – армия, академия наук, правительство, союз писателей, коммунистическая партия и идеология. Но наука, культура и сам человек оставались русскими. Драматическая, хотя большей частью и невидимая, борьба между советским и русским в душах и деяниях людей России есть суть русской жизни второй половины ХХ в. В некотором смысле борьба эта продолжается и ныне.
4.3.6. Попытки захватить Иранский Азербайджан, Западную Армению и Проливы. Фултонская речь Черчилля и реакция Сталина. Начало холодной войны
7 июня 1945 г. Молотов по инструкции Сталина предъявил турецкому послу в Москве ультимативное требование создать «совместные» советско-турецкие базы для защиты Босфора и Дарданелл, а также возвратить советским Армении и Грузии территории, которые были до 1917 г. в составе Российской Империи и были уступлены Турции ленинским правительством по договору 1921 г. Турецкие проливы были, как мы помним, под прицелом сталинской дипломатии, начиная с 1940 г., когда Молотов на переговорах с Гитлером в Берлине ясно дал понять, что СССР нуждается в выходе в Средиземное море. В 1943–1944 гг. Сталин обсуждал вопрос о проливах с Черчиллем и получил от британского премьера устное заверение, что режим Проливов, регулируемый международным соглашением в Монтрё, будет пересмотрен с учетом советских интересов. Литвинов в МИДе полагал, что этот пересмотр возможен в рамках общего советско-британского «полюбовного соглашения» о сферах влияния.
Сталин, однако, и в этом случае полагался только на собственные силы, не веря в соглашение с союзниками. Ему хотелось сначала сломить волю турок, а потом закрепить свой успех на международной конференции в рамках «большой тройки». Проблема была, однако, в том, что Турция сохраняла нейтралитет в войне и весной 1945 г. вступила в ряды «объединенных наций».
Свидетельство очевидца
Молотов вспоминал: «Я ему [Сталину] говорил. Это была наша ошибка. Это было несвоевременное, неосуществимое дело. Проливы должны быть под охраной Советского Союза и Турции. Сталин: «Давай, нажимай! В порядке совместного владения». Я ему: «Не дадут». – «А ты потребуй!»» – Ф. Чуев. Сто сорок бесед с Молотовым. С. 102–103.