История России. Алексей Михайлович Тишайший
Шрифт:
О том же Тимошка писал из Чигирина и к путивльскому воеводе, боярину князю Семену Васильевичу Прозоровскому: «Князь Семен Васильевич, государь! Не тайно тебе о разоренье московском, о побоищах междоусобных, о искорененье царей и царского их рода и о всякой злобе лет прошлых, в которых воистину плач Иеремиин о Иерусалиме исполнился над царством Московским, и великородные тогда княжата скитались по разным городам, как заблудшие козлята, между которыми и родители мои незнатны и незнаемы в разоренье московское от страха недругов своих невольниками были и со мною невинно страдали и терпели, а сущим своим прозвищем, Шуйскими, не везде называться смели. Об этом житье-бытье нашем многословить не могу, только несчастью своему и бедам настоящее время послухом ставлю, которое время привело меня к тому, что я теперь в чужой земле в незнаемости окован сиротством и без желез чуть дышу, и жалостную, плачевную грамотку к тебе, государю своему, пишу: прими милосердно и знай про меня, что я, обходивши неволею и окруживши турские, римские, итальянские, германские, немецкие и иные многие царства, наконец, и Польское королевство, не желая никому на свете поклониться, кланяюсь и покоряюсь только ясносияющему царю Алексею Михайловичу, государю вашему и моему, к которому я хочу идти с правдою и верою без боязни, потому что праведные царские свидетельства и грамоты, что при себе ношу, и природа моя княжеская неволею и нищетою везде светится, чести и имени гласовитого своего рода не умаляет, но и в далеких землях звонит и, как вода, размножается. Все это делается на счастье и прибыль отечеству моему и народу христоименитому, на убыток и бесчестье государевым недругам, на славу великую великого государя, которого есть за мною великое царственнейшее дело и слово и тайна; для этого я в Чигирине никому не сказываюся, кто я, во всем от чужих людей сердечную свою клеть замыкаю, а ключ в руки тебе отдаю. Пожалуй, не погордись, пришли ко мне скрытно верного человека, кто бы умел со мною говорить, и то царственное слово и дело тайно тебе сказать подлинно и совершенно, чтоб ты сам меня познал, какой я человек, добр или зол; а покушавши мои овощи и познавши царственное великое тайное слово, будешь писать к государю в Москву, если захочешь, а ключи сердца моего к себе в руки возьмешь, с чем я тебе, приятелю своему, добровольно отдаюсь. Знаю я московский обычай, станешь писать в Москву об указе теперь прежде дела, и пойдет на протяжку в долгий ящик,
По этому письму князь Прозоровский прислал с подьячим Мосолитиновым грамоту Акундинову: «Тебе бы ехать ко мне в Путивль тотчас безо всякого опасенья; а великий государь тебя пожаловал, велел принять и в Москву отпустить». Акундинов, прочтя письмо, сказал: «Рад я к великому государю в Москву ехать», – и велел подьячему побыть у себя три дня. 31 августа он исповедался и приобщился и, призвавши к себе Мосолитинова, стал говорить ему: «Приехал ты по государеву указу? Не с замыслом ли каким-нибудь? Нет ли у тебя подводных людей? Не будет ли мне от тебя какого убийства?» Подьячий клялся и божился, что прислан по государеву указу и никакого дурна ему не учинится. Акундинов продолжал: «В прошлых годах посылали мы в Волошскую землю в монастырь построения царя Ивана Васильевича для своего дела человека своего, но когда он приехал к волошскому владетелю Василью, то этот велел ему назваться царем Димитрием, короновал его и послал к турскому султану в Царь-град. Был в это время в Волошской земле государев посол Богдан Дубровский, доведался он про этого самозванца и написал государю в Москву. Государь прислал указ принять его честно, и тот наш человек, обрадовавшись, что его называют честным человеком, поехал с Дубровским в Москву, но Дубровский, выехавши в степи, велел его зарезать, ободрал с него кожу, отсек голову и привез в Москву: и ты не с тем ли ко мне приехал? Я не запираюсь, что был в подьячих: на ком худоба не живет! В московское разоренье и все князья, что овцы, по разным государствам разбрелись; только называют меня подьячим, а я не подьячий, истинный князь Иван Васильевич Шуйский». В тот же день Акундинов позвал подьячего с провожатыми к себе обедать, за обедом за государское здоровье чашу пил и говорил такое слово: «С мудрыми я мудрый, с князьями – князь, с простыми – простой, а с изменниками государевыми и с моими недругами рассудит меня сабля», – после чего объявил, что ехать раздумал и подьячего своего Костку Евдокимова Конюхова не пошлет, потому что в Москве станут его пытать: «Присылают ко мне, будто к простому человеку; добро бы прислали ко мне московского человека да с Вологды пять человек, да из Перми пять же человек: те меня знают, кто я и каков? Если государь меня пожаловал, то прислал бы ко мне свою государеву грамоту имянно, что пожаловал князь Ивана Шуйского, велел ехать в Москву без всякого сомненья; а то меня обманывают, не считайте меня за подьячего: я истинный князь Иван Шуйский». При отце духовном Акундинов объявил подьячему свое имя: Тимофей, именинник 10 июня.
Мы видели, что в Варшаве условлено было царскому послу Пушкину отправить в Малороссию своего дворянина, а королю – своего, для поимки Акундинова. Действительно, царский дворянин Протасьев и королевский Ермолич поехали в Киев, где, взявши грамоты от Киселя и митрополита, отправились к Хмельницкому, которого нашли в Ямполе. 18 сентября имели они свидание с гетманом, который сказал им: «У меня такой человек, который называется князем Иваном Васильевичем Шуйским, а царю Василью сказывается внук, в Чигирине был и жил долгое время, недель с десять и больше, и, живучи в Чигирине, мне сказывал, будто государь ваш хотел его казнить смертью неведомо за что, и он, боясь смертной казни, из Московского государства ушел, а мать его и род Шуйских все сосланы в Сибирь, и в Сибири родственники его казнены смертью, только мать осталась жива; а он, бегаючи, был во многих государствах, в Польше, в Риме, в Австрии, Венгрии, Молдавии, Валахии, Турции, и из Турции пришел ко мне, гетману, в Чигирин, и показывал мне всех этих государств прохожие листы, и говорил мне, что хочет идти в Московское государство, только, не списавшись с государем, не смеет, боится смертной казни; просил меня, чтоб я дал ему прохожий лист, и я ему прохожий лист дал до границ Московского государства, велел ему давать корм и подводы, и он, уехав из Чигирина, остановился в Лубнах в Спасском монастыре, и, как я пошел из Чигирина Молдавскую землю воевать, с тех пор не знаю, живет ли тот вор в Лубнах или нет. По его речам, думаю, что он пошел к московской границе, и мне сыскивать его негде, да и такой у нас обычай в Запорожском Войске: какой бы вор ни прибежал, хотя бы великое зло в своем государстве сделавши, принимают и никому не выдают». Протасьев возразил: «Если бы этот вор в царское имя не влыгался, то царскому величеству до него и дела бы не было; много и знатных людей, изменяя, из Московского государства бегают, но так как они называются своим настоящим именем, то живут себе спокойно в Польше, великому государю до них дела нет, но с Тимошкою другое дело, и ты бы, гетман, свое раденье великому государю показал: вора сыскивал, за такую службу и раденье жалованье великого государя будет к тебе большое, и теперь великие послы, боярин Пушкин с товарищами, прислали тебе соболей». Богдан отвечал: «Я и Войско Запорожское великому государю всякого добра хотим, но сыскивать вора мне теперь никак нельзя, потому что сам не знаю, где он; поеду в Браславль и расспрошу об нем иным временем». В Браславле гетман позвал Протасьева и Ермолича обедать и за обедом начал рассказывать: «Был я в Молдавской земле, Молдавскую землю воевал и стоял под Яссами, хотел взять самого молдавского господаря, и господарь прислал ко мне послов своих добивать челом, просить покою и дарил меня дочерью своею за моего сына, и прислал ко мне лист за своею рукою и печатью, пишет под присягою, что дочь свою за моего сына выдаст». Велел принести лист и прочел его Протасьеву. После этого Ермолич начал пить чашу за государево и королевское здоровье и сказал: «Теперь великие государи учинились в братской дружбе и любви и договор учинили – иметь одних друзей и врагов». Хмельницкий отвечал с сердцем: «Этими словами ты меня не испугаешь; и если король Зборовский договор нарушать будет и хотя мало чего по договору не учинит, то я со всем Войском Запорожским королю буду первый неприятель, буду наступать и воевать его землю по-прежнему, а великий государь королю за его неправды помогать не будет; знаю я подлинно, что у короля ратных людей мало и стоять королю против меня не с кем, потому что все лучшие польские ратные люди козаками и татарами побиты, а иные в полон взяты; а если и государь, не жалея православной христианской веры, королевской неправде будет помогать, то я отдамся в подданство турскому царю и с турками и крымцами буду приходить войною на Московское государство». Протасьев сказал на это: «Осердясь на королевского дворянина, ты, гетман, хвалишься на Московское государство войною, но такие самохвальные и непристойные слова нам не страшны, да и то надобно тебе знать и помнить, что великий государь наш для православной веры тебя жалует». Гетман отвечал ему тихонько: «Говорил я эти похвальные слова нарочно, чтоб королевский дворянин не знал о моей службе и раденье великому государю, а ляхи мне большие неприятели, говорить и жить с этими ляхами всею правдою никак нельзя. Я давно хотел быть под государскою высокою рукою, поддаться ему со всем войском и городами, да великий государь ваш принять меня не изволил и этим меня оскорбил, но я и за эту государскую немилость никакого дурна не чинил, а еще больше прежнего правду свою показал: которое теперь разоренье и война сделались в Молдавской земле, той было войне быть в Московском государстве; присылал ко мне крымский царь, чтоб шел я на Московское государство, писал с грозами, что если не пойду, то дружбу разорвет, а я, служа великому государю и проча себе его государскую милость вперед, крымского царя уговорил и Московское государство уберег, а место его ходил с крымским царем на молдаван». О других делах Протасьев с гетманом за обедом не мог говорить, потому что гетман был пьян да и посторонних людей было много. На дороге в Чигирин, под Савостьяновкою на стану, опять за обедом Богдан говорил: «Король и паны великому государю солгут, знатных людей за прописки в титуле карать смертью не будут и худого шляхтича ни за какое дело никому не выдадут. Мне король и Речь Посполитая обещали под Зборовом выдать Чаплинского и не выдали, и всякими мерами его укрывают». После обеда гетман объявил Протасьеву, что посылает в Лубны универсал, чтоб тамошние власти, сыскавши Тимошку, выдали его ему, Протасьеву; если же вор скроется, то он, гетман, сыскав его, пришлет к великому государю. Но в Лубнах Протасьев Тимошку не нашел, и дали ему знать, что вор уехал в Киев, а оттуда – в Чигирин. Сюда отправлен был из Москвы посланник Василий Унковский, который, приехавши в Чигирин, получил от Акундинова следующее письмо: «Василий Яковлевич, государь! Всемогущая Божия сила в моей слабости такую крепость учинила, что, из смрадной челюсти турской меня освободивши, принудила, чтоб шел к Москве и покорился добровольно холопски его царскому величеству, государю царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея Руси самодержцу, о чем я писал к нему, государю, в Посольский приказ дважды, и указ мне был прислан с подьячим Тимофеем Мосолитиновым от государя. Но зависть вражия от Петра Протасьева сталась и возбранила мне дорогу к государю в Москву, потому что он тайно совещался с богатыми, как бы изловить и убить неповинного. Несмотря на то, выполняя завет мой, я готов ехать к государю в Москву хотя и на вольную страсть, ничего не опасаясь по правде моей и невинности, готов показать ясно, что, хотя и в подьячих там был, однако, благородия Шуйских княжат не лишен. Обещаюсь словом моим крепким и постоянным ехать к государю в Москву, если ты пожалуешь, захочешь со мною увидеться и поговорить дружеским обычаем, что воистину будет на пользу государеву делу и на прибыль, а тебе на честь и славу, потому что познаешь, какой цены мои камни, не найдется темности в моей светлости. Пожалуй же, Василий Яковлевич, отпиши ко мне: учинишь ли так или не учинишь? И если захочешь учинить, то прошу, чтоб увидеться, пока его милость пан гетман не приехал, чтоб нам самим друг с другом рассудиться, не ходя на суд; лучше будет, положившись на Бога, учинить по Богу, которому учинил я обет, что в Москву ехать желаю. Тот меня избавил и избавляет, уповаю, что и еще избавит от врагов моих».
С. Васильковский. Запорожец. Конец XIX в.
Унковский назначил свидание в церкви. Здесь Акундинов говорил ему: «Я был на Вологде посажен в съезжей избе в пищиках девятнадцати лет, в то время как был на Вологде боярин князь Борис Михайлович Лыков, ходивший за козаками; тут я нашел в съезжей избе о родителях моих государеву грамоту, кто были мои родители, а грамоте меня отдавал учить Иван Патрикеев и был до меня для моей бедности добр, а того я не знаю, какого я роду; если меня называют царя Василья Ивановича сыном, то я сам не называюсь, здесь меня так зовут, да и русские люди меня так называют; они меня так и прозвали, я тебе скажу, кто именно; а я не царя Василья сын, дочери его сын; дочь его в разоренье взяли козаки, а после козаков за отцом моим была». Унковский отвечал: «Все это неправда: у царя Василья детей не было; мы знаем, как отца твоего и мать звали и каков человек отец твой и мать были». Акундинов: «Был отец мой при царе Михаиле Феодоровиче наместником в Перми». Унковский: «При царе Михаиле никто нигде в наместниках не бывал; ты все эти напрасные речи оставь, дай мне прямое слово без всякой хитрости, поезжай со мною к великому
Хмельницкий приехал наконец из своего Субботова в Чигирин, и Унковский обратился к нему: «Не хотел ты Тимошку отдать Протасьеву: так теперь прямую свою службу государю поверши, вели вора отдать мне». Хмельницкий отвечал: «Здесь козаки и вольность: всякому человеку вольно к нам приехать отовсюду и жить беспечно; отдать мне его без войскового ведома нельзя. Этот мужик у нас не называется сыном царя Василья, мы про то у него не слыхали». Унковский: «В грамоте, которую ты прислал на Дон, а с Дону козаки прислали к государю, писал он, вор, своею рукою, называл себя сыном царя Василья Ивановича; и ты, гетман, сам писал в Путивль к князю Семену Васильевичу Прозоровскому, и в своей грамоте назвал этого вора Шуйским князем». Богдан: «Мужик вперед так называться не будет; а если услышим, что называется не только сыном царя Василья, хотя даже простым князем, сейчас велю казнить, а отдать мне его нельзя: кто в которую землю ни приедет, тех людей не выдают, а к царскому величеству я сам хотел бежать от неприятелей своих, от ляхов, и государь бы меня королю не отдал; и если б он меня отдал и меня казнили, то ему, государю, был бы грех». Унковский: «Ты бы, гетман, к царскому величеству служить приехал, ты властный человек и ни в чье имя не влыгаешься; а этот вор не в пристойное имя влыгается, таких воров во всех государствах выдают: король польский выдал Лубу, господарь волошский выдал посланнику Дубровскому другого самозванца». Богдан: «Знаю я одно, что мне от войска даром не пробыть, а знаешь сам: с чернью кто сговорит, когда встанут, от них мне только и речей будет: кто тебе велел отдавать из войска людей вольных в неволю? У нас здесь то же, что на Дону: кто откуда приедет – выдачи нет. Только я, уповая на Бога и помня царскую милость, вора Тимошку к государю пришлю с своими посланцами; созову всех полковников и старших и, договорясь с ними, пришлю подлинно». Это говорил Богдан с великою божбою.
Покончивши об Акундинове, стали говорить о других государевых делах. Богдан клялся, что никакого зла Московскому государству не мыслит, хвалил милость королевскую, но жаловался на обиды от панов: «У меня маетность старую неправдою отнял Конецпольский и отдал своему приближенному, Чаплинскому; я королю и Речи Посполитой бил челом, но мне не возвратили маетности; отдав детей в добрые люди, пошел я в Запороги, и всего нас в сборе войска было 250 человек, как послал на нас Потоцкий сына своего и комиссара; только бы я не соединился с царем крымским и не перешло ко мне от Потоцкого наших реестровых козаков шесть тысяч, то что бы нам было делать?» Унковский спрашивал у гетмана, как он помирился с поляками? Зачем отправил послов к королю? Как он с Крымом? Зачем у него были разные послы? И потом проведывал у писарей и у других знатных людей, у Ивана Искренки да у Семена Плотавского, тайно, так ли его гетманская правда, как он сказывал ему, и они говорили те же речи, что и гетман.
Более всего беспокоили Москву сношения гетмана с Крымом. До Хмельницкого запорожские и донские козаки составляли почти одно общество: запорожцы жили на Дону, донцы на Запорожье; запорожцев на Дону насчитывали иногда с 1000 человек. Донцов в Запорожье – до 500; запорожцы жили на Дону лет по пяти, по шести, по осьмнадцати. Но мы видели, что тесный союз Хмельницкого с ханом грозил было порвать эти братские отношения. С Дону в Москву дали знать, что летом 1650 года приходили на Дон сын Богдана Хмельницкого да наказной атаман Демка, а с ними запорожцев тысяч с 5 или 6, стояли они две недели на Миюсе, от Черкасского городка за днище, дожидались крымских татар, чтоб вместе идти на донских козаков. Донцы послали им сказать: «Мы с вами люди одной православной веры, и вам, сложась с бусурманами, на нас, православных христиан, войною приходить не годится; прежде вы с нами всегда бывали в дружбе и в ссылке и зипуны добывали сообща, и когда у государя с польским королем была ссора и война, то вы и тогда были с нами в мире». Запорожские черкасы отвечали: «Пришли мы на Дон по письму крымского царя, идти нам сообща на горских черкас, а не на вас; а если бы крымский царь велел нам идти не только на вас, но и на государевы города, то мы пойдем, потому что у нас с ним договор – друг другу помогать, и когда у нас была с поляками война, то крымский царь со всею ордою нам помогал». Но пришла грамота от хана, в которой он приказывал козакам возвратиться назад, потому что степь вся выгорела, и ему, за конскою бескормицею, идти нельзя.
С. Васильковский. Запорожец в дозоре. Конец XIX в.
Все обстоятельства клонились к тому, чтоб заставить Хмельницкого хитрить со всеми, давать всем обещания, не становя ни с кем ничего решительного, выжидать, обращать все внимание на сцепление случайностей и, глядя тревожно на все стороны, пробираться между препятствиями, которые судьба громоздила на его дороге. Хмельницкий знал, что Зборовский мир ненадежен; не верил хану, у которого, как атамана разбойничьей шайки, не могло быть ни с кем постоянных союзов и постоянной вражды: не имея возможности после Зборовского мира опустошать польские владения, он звал короля и Хмельницкого на московские украйны, но Богдан в угоду варвару не думал разрывать с Москвою, на которую народный инстинкт указывал как на единственное прибежище и раздражать которую было бы безрассудно, ибо ничем другим Хмельницкий не мог так угодить Польше, как поссорившись с Москвою. Но Москва не могла действовать решительно, Москва также выжидала. Москва привыкла к подобному положению и к подобному поведению, потому что, как начала себя помнить, слабая, окруженная всевозможными препятствиями, должна была пробивать себе дорогу к силе и величию осторожностью, выжиданием, уменьем пользоваться обстоятельствами. Войны с Баторием, Сигизмундом III и Владиславом, конечно, не могли заставить московского государя изменить осторожной политике своих предшественников. Хмельницкому естественно было, впрочем, сердиться на Москву за эту осторожность, медленность, нерешительность и при случае срывать сердце, потому что эта нерешительность ставила его самого в нерешительное положение, заставляя обращаться к Турции, которая в случае крайности могла быть временным прибежищем. Крайности этой еще не было, а потому и в сношениях с султаном Хмельницкий избегал чего-либо решительного.
С своей стороны Польша хлопотала о том, чтоб поссорить Москву с Хмельницким, но это не удалось. В конце 1650 года приехал в Москву королевский посланник Албрехт Пражмовский и объявил, что Богдан Хмельницкий с бунтовщиками, своевольными людьми, разлакомясь кровью христианскою и своими воровскими прибытками, соединился с крымским ханом, который ссылается с ним, чтоб был готов идти воевать Московское государство. Бояре отвечали: «Крымский царь поклялся на Коране, что ему на царские украйны войною не ходить и никого другого не посылать, и потому от крымского царя такого злого умышленья нельзя ожидать, а Богдану Хмельницкому на царские украйны с крымскими татарами как идти? Он православной христианской веры! Притом же гетман Богдан Хмельницкий со всем Войском Запорожским учинился у королевского величества в подданстве и королевскому величеству, слыша от козаков такое злое умышленье, можно их от самовольства унять; великий государь на королевское величество по вечному утвержденью во всем этом надеется и в украйных городах ратных людей своих не держит, потому что король обязан подданных своих, запорожских черкас, от самовольства унимать; а если королевское величество подданных своих, запорожских черкас, не уймет, то это будет вечному докончанию нарушенье со стороны вашего государя, и такую явную неправду Бог свыше зрит; а крымские рати царскому величеству не страшны, и на Украйне против них у царского величества люди готовы». Но из Крыма присылали в Москву вести: писал к крымскому царю литовский король, что псковичи царскому величеству учинились непослушны и хотят изменить; шведская королева с царским величеством хочет войну начать: так чтоб крымский царь шел войною на государевы украйны и дал бы знать об этом шведской королеве, и шведская королева даст ему большие подарки; литовский король также пойдет на государевы города. Хан поверил, послал в Швецию за подарками, но там сказали, что шведская королева с государем московским в мире. Дело приближалось к развязке. Возвратившийся из крымского плена коронный гетман Потоцкий доносил, что вся Украйна волнуется, Хмельницкий самовольничает: без королевского позволения принял на Украйну татар и послал их с козаками опустошать союзную Польше Молдавию за то, что господарь Липул не хотел выдать дочери своей за Тимофея, сына гетманского; сносится с Турциею, с Швециею; хлопы не думают повиноваться панам, которые не получают никаких доходов. Шляхта бежала из Украйны, как во время восстания; договор был нарушен в самой важной, самой чувствительной для поляков статье; с другой стороны, для укрощения хлопства коронные войска врывались за определенную договором черту. В конце года созван был сейм; явились послы от Хмельницкого с просьбою: 1) чтоб в трех воеводствах: Киевском, Брацлавском и Черниговском – ни один пан-землевладелец не имел власти над крестьянами; пусть живет, если хочет, пользуясь одинаковыми правами со всеми, и повинуется козацкому гетману. 2) Чтоб уния, причина несчастий, была совершенно уничтожена не только в Украйне, но и во всех землях Короны Польской и Великого княжества Литовского; чтоб духовенство греческой веры имело права и почести одинакие с римским духовенством. 3) Эти статьи вместе с другими статьями Зборовского договора должны быть утверждены присягою знатнейших сенаторов, и со стороны поляков должны быть даны в залог четыре знатных пана и в том числе князь Иеремия Вишневецкий; они должны жить в Украйне в своих имениях, но без всякой стражи.
Понятно, что при сильном раздражении против козаков, и без того уже господствовавшем в шляхетском государстве, эти статьи переполнили чашу: и в сенате, и в избе посольской негодование выразилось единодушно, и 24 декабря война была определена. В феврале 1651 года война открылась, и поляки были порадованы первым успехом над козацким отрядом, который стоял в местечке Красном под начальством удалого полковника Нечая: отряд был истреблен вместе с предводителем. В апреле начали сходиться главные силы; в Польше объявлено было посполитое рушенье, или поголовное вооружение шляхты; легат Иннокентия Х привез полякам благословение папы и отпущение грехов, королю – мантию и освященный меч и провозгласил Яна Казимира защитником веры. У козаков коринфский митрополит Иоасаф опоясал Хмельницкого мечом, освященным на гробе господнем, кропил войско святою водою и шел сам при войске. Вместе с Хмельницким шел на поляков крымский хан Ислам-Гирей с своею ордою, но московские посланники дали знать из Крыма государю: «Татары говорят: если польские и литовские люди черкасам и им, татарам, будут сильны, то они против них стоять не будут, а за выход свой у черкас жен и детей заберут в полон и приведут в Крым; то у татар и сдумано». 20 июня враги столкнулись при Берестечке на реке Стыри, с обеих сторон силы были велики, но перевес был на стороне поляков. Татары, любя подавлять неприятеля своею многочисленностию без больших усилий, вовсе не были охотники переведываться с неприятелем более многочисленным. После первого напора поляков хан побежал и увлек за собою татар, увлек и Хмельницкого, который бросился было догонять его, чтоб уговорить возвратиться; оставшиеся козаки окопались и с отчаянною храбростию выдерживали осаду, наконец, попытались было уйти и потерпели при этом страшное поражение.