История русского романа. Том 2
Шрифт:
В 70–х годах, когда поток антинигилистической беллетристики снова усиливается, роман этого рода претерпевает характерную трансформацию. В этом смысле очень показательна дилогия В. Крестовского «Кровавый пуф» (романы «Панургово стадо» и «Две силы», 1869–1874; отд. изд. 1875). Показательна она как попытка придать антинигилисти- ческому роману признаки широкого исторического повествования.
Вс. Крестовский в начале 60–х годов был связан с демократическими кругами, печатал свои стихотворения (отчасти явно эротического характера, отчасти с демократической тенденцией) и рецензии в журнале «Русское слово». Но очень скоро он переметнулся в охранительный лагерь, участвовал в подавлении польского восстания 1863 года, дослужился до генеральского чина. В середине 60–х годов нашумел его большой роман «Петербургские трущобы», изображавший жизнь обитателей «дна» в форме типично авантюрного повествования. Это было внешнее подражание «Парижским тайнам» Э. Сю, но лишенное социально — политических тенденций французского романиста.
В «Кровавом пуфе» Крестовский задумал дать историческую хронику, охватывающую события от объявления царского манифеста 19 февраля 1861 года об отмене крепостного права до окончательного подавления польского восстания 1863
Тенденции Крестовского в этих романах откровенно реакционные, а в общей обрисовке типов, в конфликтах, на которых построено действие романа, господствует уже достаточно определившаяся в антинигилистических произведениях схема. Такими же бессмысленными представляются собрания и действия нигилистов, циничными натуры их «вожаков» (например, Полояров). Так же основная романическая интрига связана с судьбой «жертв» и случайных очевидцев, вовлеченных в орбиту революционного движения (Лубенская, Хвалынцев). Так же автор пытается представить русских демократов слепыми орудиями польских националистов, а польскую аристократическую партию как главного сея теля возникшей смуты.
Характерно, что Крестовский прямо заимствует или повторяет образы и ситуации, уже известные по романам «Некуда» и «Марево». Так, значительное место и в дилогии Крестовского занимает карикатурное изображение быта и нравов Знаменской коммуны, а образу Белоярцева — циничного вожака коммуны в «Некуда» — соответствует здесь образ Полоярова. Эти беззастенчивые заимствования и перепевы выступают даже в мелочах, в отдельных эпизодах романов Крестовского. Так, образ гимназиста Шишкина, выступающего по наущению нигилистов с чтением вольных стихотворений на публичном вечере, очень напоминает образ Коли Горобца из «Марева».
Отдает дань Крестовский и традиционному обличительству. Изображение светского общества губернского города Славнобубенска построено в духе обличительной литературы 50–х годов. Любопытно, что и здесь Крестовский охотно прибегает к невольному пародированию. В картинах славнобубенской жизни кое-что прямо напоминает приемы щедринского описания города Крутогорска в «Губернских очерках».
Но «ядро» дилогии Крестовского не в этих перепевах и повторениях: новое для антинигилистической беллетристики состоит здесь в попытках, с одной стороны, придать повествованию «исторический колорит и историческую достоверность», а с другой — максимально осложнить его интригу, всячески усилив авантюрно — романический элемент в нем. В этом смысле романы Крестовского игнорируют новые формы реалистического письма и прямо обращаются к старым, отжившим литературным формам. Такие формы, в которые Крестовский хочет втиснуть свое антинигидиетическое повествование, он находит в старом историческом романе 30–х годов. Как известно, рядовой исторический роман 30–х годов представлял собою типичную замкнутую жанровую структуру, с очень устойчивыми жанрово — стилистическими признаками, с повторяющимися схемами в композиции, в развитии сюжета, в расположении и освещении фигур и т. д. Главным «нервом» этого романа было обязательное, но при этом часто только внешнее, сочетание романической занимательности с исторической достоверностью. Этот старый исторический роман хотел одновременно и забавлять читателя, и служить источником исторического позиаттия. Романическая история при этом часто заслоняла историческую тему, лишала историческое повествование настоящей перспективы, делала историю «домашней», «камерной». Вместе с тем это вело к появлению в романе «исторических» домыслов, пытающихся раскрыть «тайны» истории, сводя их к действию различных частных интриг, по преимуществу на чисто романической подкладке. Таковы были излюбленные приемы многочисленных исторических романистов 30–х годов; они легко стандартизовались в исторических романах Загоскина, Масальского, Р. Зотова, Булгарина и др.
В этом направлении продвигается и Вс. Крестовский, пытаясь не только описать, но и с определенной точки зрения истолковать и объяснить события 1861–1863 годов (проведение реформы 19 февраля, крестьянские волнения, борьбу революционных демократов, майские пожары 1862 года в Петербурге, наконец, польское восстание), вскрыть «тайные пружины» этих событий. Старые приемы давали простор для преподнесения всякого рода домыслов под прикрытием внешнего правдоподобия и сюжетной занимательности.
Внешне Крестовский стремится быть объективным и историчным. Он, не смущаясь, делает своего героя Хвалынцева [154] очевидцем жестокой расправы с крестьянами в деревне Высокие Снежки (наподобие расстрела крестьян в селе Бездна), он вводит его в демократические кружки, сталкивает с историческими личностями (например, с Василием Свиткой; под этим именем скрывается известный деятель восстания 1863 года — Константин Калиновский). На сцену выводится даже фигура пресловутого Муравьева (Вешателя). Именно он выполняет роль «доброго гения», который дает возможность Хвалынцеву окончательно выбраться из омута «злобной интриги» поляков и вернуться в лоно официальной благонамеренности и тихого семейственного счастья с девицей Шестовой. [155] Наконец, как заправский хронист, Крестовский «документирует» свои домыслы подборкой цитат из герценовского «Колокола», из либеральноохранительной прессы 60–х годов (ср., например, тенденциозное описание чтения Чернышевского о Добролюбове в Пассаже, позаимствованное из реакционной газеты Н. Ф. Павлова «Наше время» за 1862 год). Конечно, эта «добросовестность историка» у Крестовского чисто фиктивная. Он либо подбирает документы с явно тенденциозным освещением событий (как указанные отрывки из газеты «Наше время» или «свидетельства» либеральной и реакционной печати 60–х годов о том, что виновниками майских пожаров являлись поджигатели из нигилистов), либо прибегает к натяжкам и произвольным толкованиям (так, приводя подлинные признания Герцена в том, что Ворцель помогал ему организовать в Лондоне типографию, Крестовский этим клеветнически «доказывает», будто бы Герцен был польским агентом). [156]
154
Как и в большей части исторических романов 30–х годов, романический герой Крестовского является не действительным героем событий, а лишь их невольным спутником и свидетелем. Хвалынцев попадает случайно в самый водоворот событий и при этом не в тот лагерь, где ему, по свойствам его натуры, быть надлежит. Он вовлекается в демократическое движение, оказывается невольным орудием в руках польских повстанцев. Его вечные колебания, борьба между долгом верноподданного и роковым чувством к «демонической» полячке Цезарине — все это обычные черты героя исторических романов 30–х годов. Хвалынцев живо напоминает Юрия Милославского, так же как таинственная и трагическая фигура Свитки— Калиновского приводит на память черты Владимира — героя романа Лажечникова «Последний новик». Как герой этого типа, Свитка отличается вездесущностью и всеведением, постоянными перевоплощениями, сменой масок и т. д.
155
Помимо прямого «портретирования», Крестовский прибегает, как это ранее делал Лесков, и к памфлету, к карикатурному изображению легко угадываемых исторических лиц. Так, в образе Полоярова читатель тех лет мог признать злобную карикатуру на Слепцова. В ряде персонажей под прозрачными именами Крестовский попытался вывести своих бывших знакомцев по редакции «Русского слова» (например. Лука Благоприобретов — это Г. Е. Благосветлов, князь Самово — Неплохово — граф Г. А. Кушелев — Безбородко, издатель «Русского слова», и т. д.). Нужно заметить, что Крестовский при изображении русских демократов и польских повстанцев комбинирует прямое окарикатуривание с более тонкими приемами клеветнического опорочивания. Так, Свитка — Калиновский изображен как личность явно незаурядная, самоотверженная, преданная делу, а вместе с тем все-таки вводится компрометирующий его мотив растраты денег.
156
Эти приемы мнимого документирования будут затем достаточно широко применяться романистами «Русского вестника», например в романах Б. Маркевича, в антинигилистическом сборнике рассказов А. Дьякова (Незлобина) «Кружковщина» (1879) и т. д.
Итак, история, превращенная в цепь тайных интриг и авантюристических приключений (Крестовский не удерживается и выводит на сцену даже «варшавские трущобы»); произвольное совмещение чисто романической интриги с политической; явно тенденциозное освещение исторических событий, взятое из реакционно — охранительной печати; приемы исторического романа старого типа, основывающегося на теории официальной народности, но приспособленного к новой, антинигилистической теме, — вот что такое «Кровавый пуф» Крестовского. [157]
157
Приемы исторического романа 30–х годов нашли свое применение и в исторических романах 60–70–х годов, особенно в романах, написанных с монархическо- охраяительных позиций. Они могут быть отмечены уже и в «Князе Серебряном» А. К. Толстого, а позднее в романах Е. Салиаса и др. В. Крестовский позднее и сам обращался к историческому роману как повествованию о событиях более далекого прошлого (см. его повесть из времен Павла I «Деды»).
Сравнение второго антинигилистического романа Лескова, «На ножах», с первым, «Некуда», обнажает также очень симптоматичную эволюцию жанра. В «Некуда» наряду с Белоярцевым, Пархоменко и другими чисто отрицательными персонажами, рядом со смешной и недалекой нигилисткой — девицей Бертольди стояли и чистые жертвы и герои нигилизма — Лиза Бахарева и Райнер. В романе «На ножах» дело обстоит иначе. Здесь, в сущности (если не считать убежденной в правоте «дела» девицы Ванскок, своеобразной, но близкой вариации образа Бертольди), только и есть один настоящий нигилист — провинциальный отставной майор Форов. Но как раз этот, по убеждению Лескова, единственный «порядочный» нигилист занимает совершенно особое положение: он держится «про себя» демократических и материалистических убеждений, народ любит и в бога не верует, но стоит совершенно в стороне от «партии», ни в какие кружки не входит, ни в каких выступлениях участия не принимает. Да и этого «истинного» нигилиста автор обрекает на «обращение». Под влиянием его друга — идеального священника отца Евангела, этого «поэта в рясе», колеблется и рушится атеизм Форова.
Что касается вожаков и активных участников движения, то они выведены здесь Лесковым исключительно в образах карикатурных и отрицательных, представлены либо явными авантюристами и негодяями, как Павел Горданов, либо глупцами и пошляками, как Иосаф Висленев (характерны уже и сами эти фамилии, содержащие довольно прозрачные намеки на духовные качества героев). В содержании этого антинигилистического романа Лескова нет и намека на серьезный разбор идей демократического движения. Есть только злобное желание представить демократический кружок кучкою проходимцев и глупцов, стремящихся найти «место под солнцем», подступ к деньгам и личному благополучию.
Не менее резкую эволюцию наблюдаем мы и в форме этого романа. В первом романе Лескова перед нами еще является попытка вложить критику демократического движения в рамки широкого реалистического повествования, дать картину жизни различных слоев современного общества. Во втором романе автор порывает с этими принципами. Место широкой картины социальной жизни занимает хитро сплетенная интрига, которой автор пытается придать некий обобщенный символический смысл. Перед нами типичный авантюрный роман, подменяющий интерес к типам и социальным обстоятельствам интересом к внешней сюжетной линии, ошеломляющий читателя всякого рода тайнами, ловкими ходами и изломами надуманной фабулы. Основное действие романа составляют похождения Горданова и его бывшей возлюбленной — жены богатого помещика Глафиры Бодростиной. Глафира призывает Горданова для того, чтобы помочь ей избавиться от мужа и овладеть его наследством. История уничтожения завещания Бодростина, последующего его убийства и составляет основной интерес романа. Рядом идет другая невероятная история, основанная на соперничестве двух главных проходимцев — Гор-
данова и Кишенского. Кишенский, этот, по словам автора, «литератор, ростовщик, революционер и полициант», надувает другого «доку», своего соперника. До какой степени неправдоподобия доводится интрига в романе, хорошо показывает история с Висленевым. Горданов просто — на- цросто запродает за несколько тысяч своего друга Висленева Кишен- скому: он передает Кишенскому рукопись крамольной статьи Висленева, и последнего с помощью запугивания и шантажа заставляют жениться на любовнице Кишенского, держат его в кабале, своего рода крепостной зависимости.