История русского шансона
Шрифт:
«Любимая песня Ильича»
Мы помним, что долю «узников» воспевали многие: М. Ю. Лермонтов и А. Н. Майков, А. В. Кольцов и А. К. Толстой, А. С. Пушкин и Н. А. Некрасов. Часто эти стихи становились песней, но, даже повествующие о «казенном доме», они оставались образцами высокой поэзии.
«Онлайнрепортажи» народовольцев и других «мастеров пера» позволили прочитать (а позднее — и услышать) широким массам подлинный каторжанский фольклор.
Кроме того, стали появляться песни, созданные образованными и просвещенными людьми, волею судьбы или собственных убеждений прошедшими через неволю.
Начало этому положили, конечно, декабристы. Подхватили эстафету народовольцы.
Самым известным произведением по сей день остается революционный траурный марш-песня «Замучен тяжелой неволей» (в оригинале — «Последнее „прости“).
Стихотворение посвящено памяти студента П. Ф. Чернышева, арестованного в августе 1874 года за „хождения в народ“ и умершего от туберкулеза в Петропавловской крепости двумя годами позже.
Вскоре после первой публикации (Лондон, 1876) стихотворение ушло в народ, потеряв при этом часть текста, но приобретя мелодию.
Замучен тяжелой неволей, Ты славною смертью почил… В борьбе за народное дело Ты голову честно сложил… Служил ты недолго, ноПохороны студента Чернышева превратились в большую политическую демонстрацию.
А уже год спустя, на похоронах другого бунтаря, эта песня зазвучала, подхваченная сотнями голосов его товарищей.
Из-за сходства фамилий текст часто бытовал с ошибочной припиской: „Замученному в остроге Чернышевскому“, хотя Николай Гаврилович (Чернышевский) был жив и просто находился в то время в Вилюйской ссылке.
Но его имя было на слуху и даже первые публикации текста часто сопровождались неверным посвящением.
Г. А. Мачтет. Предполагаемый автор любимой песни Ильича.
Считается, что автором гимна был народоволец Григорий Александрович Мачтет (1852–1901), входивший в небольшую группу революционеров, собиравшихся на тайных квартирах в Петербурге. Именно среди документов этой группы был найден рукописный текст произведения.
По инициативе идеологического отдела ЦК КПСС в 1961 году институт криминалистики при прокуратуре СССР произвел экспертизу почерков членов подпольного кружка. Оказалось, оригинал не принадлежит никому из подпольщиков и до сих пор вопрос авторства остается открытым.
Дорогостоящая операция не была прихотью партийных „меломанов“.
Из воспоминаний Н. К. Крупской и других „соратников Ильича“ известно, что эту композицию В. И. Ленин предпочитал всем остальным. После смерти „вождя“ на едва возрожденной фабрике грамзаписи песня была записана на пластинку в исполнении Московской государственной капеллы Александрова. На этикетке было указано: „Замучен тяжелой неволей“ (любимая песня Ильича)».
«Гимн каторги»
В 1903 году «король репортеров» Влас Михайлович Дорошевич (1865–1922) издает, пожалуй, самый знаменитый свой труд о сахалинском «остроге».
В увесистом томе была отдельная глава «Песни каторги».
…Даже страшная сибирская каторга былых времен, мрачная, жестокая, создала свои песни. А Сахалин — ничего. Пресловутое:
Прощай, Одесса, Славный карантин, Меня посылают На остров Сахалин…Кажется — единственная песня, созданная сахалинской каторгой. Да и та почти совсем не поется. Даже в сибирской каторге был какой-то оттенок романтизма, что-то такое, что можно было выразить в песне. А здесь и этого нет. Такая ужасная проза кругом, что ее в песне не выразишь. Даже ямщики, эти исконные песенники и балагуры, и те молча, без гиканья, без прибауток правят несущейся тройкой маленьких, но быстрых сахалинских лошадей. Словно на козлах погребальных дрог сидит. Разве пристяжная забалует, так прикрикнет: «Н-но, ты, каторжная!»
И снова молчит всю дорогу, как убитый. Не поется здесь.
— В сердце скука! — говорят каторжане и поселенцы.
«Не поется» на Сахалине даже и вольному человеку. Помню, в праздничный какой-то день из ворот казарм выходит солдат-конвойный. Урезал, видно, для праздника. В руках гармония и поет во все горло. Но что это за песня? Крик, вопль, стон какой-то. Словно вопит человек «от зубной боли в душе». Не видя, что человек «веселится», подумать можно, что режут кого. Да и не запоешь, когда перед глазами тюрьма, а около нее уныло, словно тень, в ожидании «заработка» бродит старый палач Комлев.
…В тюрьме поют редко. Не по заказу. Слышал я раз пение в Рыковской «кандальной».
Дело было под вечер. Поверка кончилась, арестантов заперли по камерам. Начальство разошлось. Тюремный двор опустел. Надзиратели прикорнули по своим уголкам. Сгущались вечерние тени. Вот-вот наступит полная тьма. Иду тюремным двором, остановился, как вкопанный. Что это, стон? Нет, поют.
Кандальники от скуки пели песню сибирских бродяг «Милосердные»… Но что это было за пение! Словно отпевают кого, словно похоронное пение несется из кандальной тюрьмы. Словно отходную какую-то пела эта тюрьма, смотревшая в сумрак своими решетчатыми окнами, отходную заживо похороненным в ней людям. Становилось жутко…
Славится между арестантами как песенник старый бродяга Шушаков, в селении Дербинском, — и я отыскал его, думая «позаимствоваться». Но Шушаков не поет острожных песен, отзываясь о них с омерзением.
— Этой пакостью и рот поганить не стану. А вот что знаю — спою.
Он поет тенорком, немного старческим, но еще звонким. Поет «пригорюнившись», подпершись рукою. Поет песни своей далекой родины, вспоминая, быть может, дом, близких, детей. Он уходил с Сахалина «бродяжить», добрался до дому, шел Христовым именем два года. Лето целое прожил дома, с детьми, а потом «поймался» и вот уж 16 лет живет в каторге. Он поет эти грустные, протяжные, тоскливые песни родной деревни. И плакать хочется, слушая его песни. Сердце сжимается.
— Будет, старик!
Он машет рукой:
— Эх, барин! Запоешь, и раздумаешься.
Это не человек, это «горе поет!»
Но у каторги есть все-таки свои любимые песни. Все шире и шире развивающаяся грамотность в народе сказывается и здесь, на Сахалине. Словно слышишь всплеск какого-то все шире и шире разливающегося моря. В каторге очень распространены «книжные» песни. Каторге больше всех по душе наш истинно народный поэт, — чаще других вы услышите: «То не ветер ветку клонит», «Долю бедняка», «Ветку бедную», — все стихотворения Кольцова.
А раз еду верхом, в сторонке от дороги мотыгой поднимает новь поселенец, потом обливается и поет: «Укажи мне такую обитель» из некрасовского «Парадного подъезда». Поет, как и обыкновенно поют это, на мотив из «Лукреции Борджиа».
— Стой. Ты за что?
— По подозрению в грабеже с убивством, ваше высокоблагородие.
— Что ж эту песню поешь? Нравится она тебе, что ли?
— Ничаво. Промзительно!
— А выучился-то ей где?
— В тюрьме сидемши. Научили.
Приходилось мне раза три слышать:
«Хорошо было Ванюшке сыпать» (спать) — переделку некрасовских «Коробейников».
— Ты что же, прочитал ее где, что ли? — спросил я певшего мне сапожника Алфимова.
— Никак нет-с. В тюрьме обучился.
Из чисто народных песен каторга редко поет «Среди долины ровные», предпочитая этой песне ее каторжное переложение «Среди Данилы бревна» — бессмысленную и циничную песню, которую, впрочем, как и все, тюрьма поет тоже редко. Любят больше других еще и малороссийскую:
«Солнце низенько, вечер близенько».
И любят за ее разудалый припев, который поется лихо, с присвистом, гиканьем, постукиванием в ложки «дисциплинарных» из бывших полковых песенников, с ругательными вскрикиваниями слушателей.
Почти всякий каторжанин знает, и чаще прочих поется очень милая песня:
«Вечерком красна девица…»
Песня тоже нравится из-за припева. И помню одного паренька — он попался за какой-то глупый грабеж — как он пел это «тяга, тяга, тяга, тяга!» Всем существом своим пел. Раскраснелся весь, глаза горят, на лице «полное удовольствие»: словно и впрямь видит знакомую, родную картину.
…Но все эти песни поются только молодой каторгой — и вызывают негодование стариков:
— Ишь, черти! Чему обрадовались!
Особенно, помнится, разбесила одного старика песня про девицу, которая «гусей домой гнала». Припев «тяга, тяга» приводил его прямо в остервенение.
— Начальству жалиться буду! Покоя не даете, черти! — орал он. А это угроза на каторге необычная.
— Да почему ж тебе, дедушка, так эта песня досадила? — спрашиваю.
— А то, что не к чему ее играть.
И, помолчав, добавил:
— Бередит. Тьфу!
Бог весть, какие воспоминания бередили в душе старого бродяги эти знакомые слова: «тяга, тяга».
Из специально тюремных песен из Сибири на Сахалин пришли немногие. Если в тюрьме есть 5–6 старых «еще сибирских» бродяг, они под вечерок сойдутся, поговорят о «привольном сибирском житье»:
— «Сибирь — матушка благая, земля там злая, а народ бешеный!»
И затянут под наплывом нахлынувших воспоминаний любимую бродяжескую: «Милосердные наши батюшки»… Поют, и вспоминается им свобода, беспредельная тайга, «саватейки», «бешеный», но добрый сибирский народ.
А сахалинская каторга, не знающая ни Сибири, ни ее отношения к каторге, смеется над ними, над их воспоминаниями, над их песней.
…Есть еще излюбленная «сибирская» песня, которую время от времени затягивает каторга:
…От Ангары к устью моря Вижу дикие скалы, — Вдруг являются, как тени, По утесам дикари. Дикари, скорей, толпою С гор неситеся ко мне, — Помиритеся со мною: Я ваш брат — боюсь людей…Когда эту песню, рожденную в Якутской области, поет каторга — от песни веет какою-то мрачною, могучею силой. Сколько раз я жалел, что не могу записать мотивов этих песен!
Интересно было бы записать напев и этой, когда-то любимой, а теперь умирающей каторжной песни:
Идет он усталый, и цепи гремят, Закованы руки и ноги. Покойный и грустный он взгляд устремил По долгой, пустынной дороге… Полдневное солнце бесщадно палит, Дышать ему трудно от боли, И каплет по капле горячая кровь Из ран растравленных цепями…Эта песня — отголосок теперь упраздняемых «этапов».
И пела мне каторга свою страшную песнь, которую я назвал бы «гимном каторги». Что за заунывный, как стон осеннего ветра, мотив. Всю душу, истомившуюся тоскою по родине, вложила каторга в этот напев. И когда вы слышите эту песню, вы слышите душу каторги.
…Кабы весть подать да отцу рассказать Про то, что со мною случилося На чужой на той сторонушке… Я не вор ведь был, не убивец, Но послали меня, добра молодца, Попроведать каторги, распроклятой долюшки. На чужой на той сторонушке Больно тяжко ведь жить! Эх, невеста моя!.. А ты, матушка! Позабыла меня, словно сгинул я. Но ведь будет пора, и вернусь снова я, За все беды и зло уж я вам отплачу, — Будет время, вернусь… Ты о том подай, жавороночек, Подай весточку — ты подай, подай!..Мне пели ее в тюрьме под вечер, после поверки. Пели все. Здоровый парень, сидя на нарах и глядя куда-то вверх, покрывал хор своим заливным тенором и уныло выводил про жавороночка, пел про обиду и месть, словно мечтал вслух. А из темных углов неслось это надрывающее душу:
— Ты подай, подай…Унылое, безнадежное. Горло себе перерезать можно, слушая такое пение.
Но все эти песни, в Сибири рожденные, на Сахалин привезенные, как я уже говорил, не любит каторга. Они «бередят». И если уж петь — она предпочитает другие, — «веселые». Их нельзя передать в печати. И что это за песни! Это даже не цинизм… Это совсем уж черт знает что: бессмысленнейший набор слов, из сочетания которых выходит что-то похожее на неприличные слова.
Вот вам что поет каторга. Говорят, что песня — это «душа народа».
И каторга поет песни, от которых то веет сентиментальностью, этим «суррогатом чувства», который часто заменяет у людей настоящее чувство, то вечно ноющей раной — тоскою по родине, то злобой, то пережитыми страданиями, то напускным «куражом», то цинизмом и каторжной «оголтелостью».
А чаще всего каторга молчит…
«Рваный» жанр
В 1882 году Владимир Иванович Немирович-Данченко, родной брат будущего основателя МХТа, написал песню «Умирающий»:
Отворите окно… отворите!.. Мне недолго осталося жить; Хоть теперь на свободу пустите, Не мешайте страдать и любить! Горлом кровь показалась… Весною Хорошо на родимых полях — Будет небо сиять надо мною, И потонет могила в цветах. Сбросьте цепи мои… Из темницы Выносите на свет, на простор…Что пробудило вдохновение поэта, мне не известно.
Возможно, он тоже почувствовал всплеск интереса к каторжанской песне, но вряд ли мог даже предположить, что апогей этого интереса будет неразрывно связан с его братом Василием и дебютной постановкой, открывавшей первый сезон в основанном им театре.
Открытка с рекламой пьесы М. Горького «На дне» (1902).
В 1902 году произошло событие, не только добавившее популярности песням «городских низов», но легализовавшее этот жанр в целом.
Самое непосредственное отношение к этому имели Василий Иванович Немирович-Данченко и… «пролетарский писатель» Максим Горький.
Дело в том, что 18 декабря уже помянутого девятьсот второго года состоялась премьера его пьесы «На дне» — где главные герои, как известно, обитатели ночлежки для бездомных, — в которой впервые с большой сцены прозвучала тюремная песня «Солнце всходит и заходит».
По этой причине авторство ее часто ошибочно приписывали самому Горькому, но в «Литературных воспоминаниях» Н. Д. Телешова (1931) говорится, что знакомый Горького поэт Скиталец пел песню задолго до того, как она прозвучала со сцены МХТа. О более раннем происхождении свидетельствует и первая публикация нот «Солнце всходит и заходит…» в издательстве Циммермана (1890).