История русской литературы второй половины XX века. Том II. 1953–1993. В авторской редакции
Шрифт:
На следующий день Алексей Толстой, секундант Волошина, озабоченный предстоящими переговорами о дуэли с секундантами Гумилёва – Зноско-Боровским и Кузминым, ничем серьёзным заниматься не мог, просто листал газеты, пестрящие новостями. Наконец ему позвонил художник Шервашидзе, второй секундант Волошина, и сказал ему, что переговоры о дуэли будут проходить в ресторане Альберта.
Секунданты Гумилёва сразу заявили, что Николай Степанович предлагает стреляться с расстояния в пять шагов до тех пор, пока один из противников не будет убит. Алексей Толстой, зная о невиновности Гумилёва и чрезмерной горячности Волошина, настоял «на пятнадцати шагах и только по одному выстрелу». Пришлось ещё раз заглянуть в дуэльный кодекс Дурасова. Секунданты уходили и вновь собирались в ресторане: Гумилёв настаивал на своём. Сколько пришлось просидеть в ресторане, прежде чем условия были согласованы! Лишь в конце следующего дня Гумилёв принял
Нет, и эти два дня до дуэли Алексей Толстой не работал, не было настроения. Гумилёв не выходил из головы. Прямой, резкий, даже чуть-чуть надменный, он не прощал оплошностей, слабостей ни себе, ни другим. Мысли о нём мешали Толстому сосредоточиться на новой повести «Заволжье», которую он начал сразу же после «Недели в Туреневе»…
Алексей Толстой вспомнил одну из первых встреч с Гумилёвым летом 1908 года в Париже, в кафе под каштанами. Потом они часто встречались и разговаривали обо всём, что могло их тогда интересовать. О стихах, о заманчивых путешествиях в дальние страны, о Южном полюсе, о парусной яхте под чёрным флагом. Оба только начинали свой литературный путь и любили помечтать о будущем. Оба были молоды, и в них ещё сохранилось столько мальчишечьей фантазии… «А какое прелестное лето было тогда в Париже, – вспоминал Толстой. – Часто проходили дожди, и в лужах на асфальтовой площади отражались мансарды, деревья и облака – точно паруса кораблей, о которых любил говорить Гумилёв… А почему он хотел покончить самоубийством? И зачем он мне всё об этом рассказывал? Ну-ка, вспомню… Как всегда, мы сидели в кафе, и Гумилёв, прямой и длинный, словно бы одеревеневший, в надвинутом на глаза котелке, своим глуховатым голосом поведал свою историю, которая и до сих пор для меня осталась загадочной. Неужели из-за того, что он, мечтая о дальних странах, о путешествиях и приключениях, не мог осуществить ни одного из своих замыслов? Всё-таки это странно… Так он больше не мог, отец, родные не понимали его мечты, надо окончить гимназию, твердили они. И вот он решился… Что было дальше, он не помнил… «Помню только первые секунды пробуждения, а рядом пустой пузырек, в котором был цианистый калий…» «Зачем же вы сделали это?» – спросил тогда Толстой. И Гумилёв ответил: «Вы спрашиваете, зачем я хотел умереть? Я жил один. Страх смерти мне был неприятен…» И всё… Нет, он не был многословен тогда…»
Толстой машинально перелистывал сегодняшние газеты… Сколько новостей, театральных, политических, скандальных и менее скандальных… Александр Куприн в Одессе в поисках сильных ощущений задумал опуститься на «дно морское». После пятиминутной подводной экскурсии писателя подняли. Он запротестовал против этого. Выпил коньяку и вторично опустился в водолазном костюме. В третий раз попросил опустить его: на этот раз он пробыл под водой больше пятнадцати минут. Экскурсия доставила ему громадное наслаждение… Избраны академиками Бунин и Златовратский… Раскрыт великосветский притон госпожи де Круазе… Горький исключён из социал-демократической партии, а потом – опровержение этого сенсационного известия… Среди петербургских друзей Куприна распространился слух, что будто он сжёг вторую часть «Ямы», недавно им законченную… Ну, а вот опять о Куприне… Просто не даёт он покоя газетчикам, падким до скандальных слухов. В Александринском театре с шумным успехом шла пьеса Ходотова «Госпожа пошлость». «Баловнем судьбы» называли этого талантливого актёра и писателя. На этот раз разноречивые отзывы критиков и рецензентов создали спектаклю «шальную рекламу».
В обществе постоянно твердили:
– Надо непременно посмотреть! Неужели такая чепуха!
Причём в спектакле были заняты лучшие актёры театра: Варламов, Савина, Давыдов, Всеволодский, даже эпизодическую роль няни играла талантливейшая Стрельская… О таком составе может мечтать драматург любого ранга… Шутили, что с таким составом можно не только сыграть «Госпожу пошлость», но и прейскурант похоронного бюро… Пьеса касалась «писательской братии». Назывались имена Куприна и других известных писателей, которые якобы послужили прототипами главных отрицательных персонажей пьесы. Куприн не выдержал слухов и прислал телеграмму дирекции театра: «Запрещаю императорским театрам ставить новую пьесу Ходотова «Госпожа пошлость», пока не прочту её…» Ясно, что запрету не вняли, театр был полон…
Имя Куприна не раз возникало в светских и литературных салонах, привлекали и его сочинения, и его бушующий темперамент. Услышав из газет о скандале в доме Николая Ходотова по еврейскому вопросу (о котором упоминалось в Прологе. – В. П.), Александр Куприн, написавший немало добротных рассказов о евреях, – «Суламифь», «Трус», об отважном и добром Мойше Файбише, о красавице Этлю в «Жидовке», о замечательном скрипаче Яшке из «Гамбринуса», – тут же поделился своими соображениями по острому вопросу с давним другом Фёдором Дмитриевичем Батюшковым:
«18 марта 1909 года. Житомир.
Чириков (хотя у меня вышел не то Водовозов, не то Измайлов) прекрасный писатель, славный товарищ, хороший семьянин, но в столкновении с Ш. Ашем он был совсем не прав. Потому что нет ничего хуже полумер. Собрался кусать – кусай. А он не укусил, а только послюнил.
Все мы, лучшие люди России (себя я к ним причисляю в самом-самом хвосте), давно уже бежим под хлыстом еврейского галдежа, еврейской истеричности, еврейской повышенной чувствительности, еврейской страсти господствовать, еврейской многовековой спайки, которая делает этот избранный народ столь же страшным и сильным, как стая оводов, способных убить в болоте лошадь. Ужасно то, что все мы сознаем это, но в сто раз ужаснее то, что мы об этом только шепчемся в самой интимной компании на ушко, а вслух сказать никогда не решимся. Можно печатно и иносказательно обругать царя и даже Бога, а попробуй-ка еврея! oгo-го! Какой вопль и визг подымется среди всех этих фармацевтов, зубных врачей, адвокатов, докторов и особенно громко среди русских писателей – ибо, как сказал один очень недурной беллетрист Куприн, каждый еврей родится на свет Божий с предначертанной миссией быть русским писателем.
Я помню, что ты в Даниловском возмущался, когда я, дразнясь, звал евреев жидами. Я знаю тоже, что ты – самый корректный, нежный, правдивый и щедрый человек во всем мире, – ты всегда далек от мотивов боязни, или рекламы, или сделки. Ты защищал их интересы и негодовал совершенно искренно. И уж если ты рассердился на эту банду литературной сволочи – стало быть, они охалпели от наглости.
И так же, как ты и я, думают – но не смеют об этом сказать сотни людей. Я говорил интимно с очень многими из тех, кто распинаются за еврейские интересы, ставя их куда как выше народных, мужичьих. И они говорили мне, пугливо озираясь по сторонам, шепотом: «Ей-богу, как надоело возиться с их болячками!»
Вот три честнейших человека: Короленко, Водовозов, Иорданский. Скажи им о том, что я сейчас пишу, скажи даже в самой смягченной форме. Конечно, они не согласятся и скажут обо мне несколько презрительных слов как о бывшем офицере, о человеке без широкого образования, о пьянице, ну! в лучшем случае как о сукином сыне. Но в душе им еврей более чужд, чем японец, чем негр, чем говорящая, сознательная, прогрессивная, партийная (представь себе такую) собака.
Целое племя из 10 000 человек каких-то Айно, или Гиляков, или Орбинов где-то на Крайнем Севере перерезали себе глотки, потому что у них пали олени. Стоит ли о таком пустяке думать, когда у Хайки Миньман в Луцке выпустили пух из перины? (А ведь что-нибудь да стоит та последовательность, с которой их били и бьют во все времена, начиная от времен египетских фараонов!) Где-нибудь в плодородной Самарской губернии жрут глину и лебеду – и ведь из года в год! – но мы, русские писатели, т. е. ты, я, Пешехонов, Водовозов, Гальперин, Шполянский, Городецкий, Тайкевич и Кулаков, испускаем вопли о том, что ограничен прием учеников зубоврачебных школ. У башкир украли миллионы десятин земли, прелестный Крым обратили в один сплошной лупанарь, разорили хищнически древнюю земельную культуру Кавказа и Туркестана, обуздывают по-хамски европейскую Финляндию, сожрали Польшу как государство, устроили бойню на Д (альнем) Востоке – и вот, ей-богу, по поводу всего этого океана зла, несправедливости, насилия и скорби было выпущено гораздо меньше воплей, чем при «инциденте Чириков – Ш. Аш», выражаясь тем же жидовским, газетным языком. Отчего? Оттого что и слону и клопу одинаково больна боль, но раздавленный клоп громче воняет.
Мы, русские, так уж созданы нашим русским Богом, что умеем болеть чужой болью, как своей. Сострадаем Польше и отдаем за нее жизнь, распинаемся за еврейское равноправие, плачем о бурах, волнуемся за Болгарию, идем волонтерами к Гарибальди и пойдем, если будет случай, даже к восставшим ботокудам. И никто не способен так великодушно, так скромно, так бескорыстно и так искренно бросить идеи о счастии будущего человечества, как мы. И не оттого ли нашей русской революции так боится свободная, конституционная Европа, с Жоресом и Бебелем, с немецким и французским буржуем во главе.
И пусть это будет так. Тверже, чем в мой завтрашний день, верю в великое мировое загадочное предназначение моей страны и в числе всех её милых, глупых, грубых, святых и цельных черт – горячо люблю её за безграничную христианскую душу. Но я хочу, чтобы евреи были изъяты из её материнских забот.
И чтобы доказать тебе, что мой взгляд правилен, я тебе приведу тридцать девять пунктов.
Один парикмахер стриг господина и вдруг, обкорнав ему полголовы, сказал «извините», побежал в угол мастерской и стал ссать на обои, и, когда его клиент окоченел от изумления, фигаро спокойно объяснил: «Ничего-с. Все равно завтра переезжаем-с».