История русской литературы XX века. Том I. 1890-е годы – 1953 год. В авторской редакции
Шрифт:
Объявить строгий выговор фракции ВКП(б) Сибирского Пролеткульта за участие в вынесении резолюции с хулиганскими выпадами против Горького.
Поставить на вид редакции журнала «Настоящее» за помещение на страницах журнала статьи с недопустимыми выпадами против Горького.
Отстранить тов. Курса от фактического редактирования журнала «Настоящее» и от обязанностей редактора газеты «Советская Сибирь», отозвав его в распоряжение ЦК ВКП(б).
ЦК ВКП(б) предлагает сибирскому крайкому усилить руководство литературными организациями Сибири (сибирский союз писателей, «Настоящее» и др.) и обеспечить наряду с решительной борьбой против буржуазных течений в литературе исправление «левых» перегибов в линии и деятельности литературных организаций» (Правда. 1929. 26 декабря).
До поры до времени ЦК ВКП(б) откладывал решение сложнейших литературных и эстетических вопросов до возвращения А.М. Горького в Москву.
14 мая 1931 года, в четверг, Горький вновь прибыл из Сорренто в Москву. И снова встречи, выступления, разговоры…
30 мая в доме Горького, на углу Спиридоновки и Малой Никитской, в бывшем особняке миллионера Рябушинского, собрались более сотни писателей разных направлений, чтобы обсудить очередные задачи современной русской литературы. Но большого разговора не получилось.
Об этом собрании у Горького много говорили в Москве и в Ленинграде. К. Федин, по разговорам и письмам от друзей, понял, что собрание произвело тяжкое впечатление, «словно у людей начисто выхолощена любовь к литературе». «О том, что литературное собрание было сумбурным и грустным, – писал Горький Федину 16 июня, – вам сообщили правильно, о том, что «любовь к литературе выхолощена», вы пишете верно. Никто не умеет говорить о литературе как целом, всякий говорит только о себе, точно он и есть – вся литература. Очень скучно! И очень плохо люди знают жизнь, как будто и знать её не хотят, а если и хотят, так с каким-то судейским – судебных следователей – садизмом ищут в ней преступного, ищут черты отрицательного значения. Очень удивляет меня эта профессиональная склонность к поискам всего, что, так или иначе, способно обидеть работу дня, дело жизни.
Не вразумительно говорю? Устал очень…» (Горький и современные писатели. М., 1963. С. 526).
А работы было хоть отбавляй. Тревожили заботы Шолохова, сначала он прислал телеграмму (рукопись третьей книги «Тихого Дона» ранее передал Горькому Фадеев), через несколько дней пришло от Шолохова подробное письмо о причинах Вёшенского восстания и причинах того, почему журнал «Октябрь» не печатает рукопись: «…У некоторых собратьев моих, читавших 6-ю ч. и не знающих того, что описываемое мною – исторически правдиво, сложилось заведомое предубеждение против 6-й ч. Они протестуют против «художественного вымысла», некогда уже претворённого в жизнь. Причём это предубеждение, засвидетельствованное пометками на полях рукописи, носит иногда прямо-таки смехотворный характер. В главе – вступление Красной армии в х. Татарский у меня есть такая фраза: «Всадники (красноармейцы), безобразно подпрыгивая, затряслись на драгунских сёдлах». Против этой фразы стоит черта, которая так и вопит: «Кто?! Красноармейцы безобразно подпрыгивали? Да разве же можно так о красноармейцах?! Да ведь это же– контрреволюция!..»
Тот, кто начертал сей возмущенный знак, уж наверное не знает, что кр-цы не кавалеристы, но бывшие в кавалерии, ездили в те времена отвратительно: спины-то у лошадей были побиты очень часто. Да и как можно ехать в драгунском седле, не подпрыгивая, «не улягая», ведь это же не казачье с высокими луками и подушкой. И по сравнению с казачьей посадкой каждый, даже прилично сидящий в драгунском седле, сидит плохо. Почему расчеркнувшийся товарищ возмутился и столь ретиво высказал мне свою революционность с 3 «р», – мне непонятно. Важно не то, что плохо ездили, а то, что, плохо ездивши, победили тех, кто отменно хорошо ездил. Ну, это пустяки и частности. Непременным условием печатания мне ставят изъятие ряда мест, наиболее дорогих мне (лирические куски и ещё кое-что. Занятно то, что десять человек предлагают выбросить десять разных мест. И если всех слушать, то 3/4 нужно выбросить…» (ИМЛИ. Архив Горького. КГ-П-89-4-2).
Фадеев отказался печатать «Тихий Дон» без серьёзной творческой доработки. Только Сталин мог помочь в этом деле, и по договорённости ему послали рукопись. Вскоре состоялась встреча Сталина с Шолоховым на даче А.М. Горького под Москвой. Об этой встрече годы спустя М.А. Шолохов рассказал К.И. Прийме: «…И когда я присел к столу, – рассказывал Шолохов, – Сталин со мною заговорил… Говорил он один, а Горький сидел молча, курил папиросу и жёг над пепельницей спички… Вытаскивал из коробки одну за другой и жёг – за время беседы набросал полную пепельницу чёрных стружек… Сталин начал разговор со второго тома «Тихого Дона» вопросом: «Почему так мягко изображён генерал Корнилов? Надо бы его образ ужесточить…» Я ответил, что в разговорах Корнилова с генералом Лукомским, в его приказах Духонину и другим он изображён как враг весьма ожесточённый, готовый пролить народную кровь. Но субъективно он был генералом храбрым, отличившимся на австрийском фронте. В бою он был ранен, захвачен в плен, затем бежал из плена в Россию. Субъективно, как человек своей касты, он был честен, закончил я своё объяснение… Тогда Сталин спросил: «Как это – честен?! Раз человек шёл против народа, значит, он не мог быть честен!» Я ответил: «Субъективно честен, с позиций своего класса. Ведь он бежал из плена, значит, любил родину, руководствовался кодексом офицерской чести… Вот художественная правда и продиктовала мне показать его таким, каков он и есть в романе… Самым убедительным доказательством того, что он враг – душитель революции, являются приводимые в романе его приказы и распоряжения генералу Крымову – залить кровью Петроград и повесить всех депутатов Петроградского Совета!» Сталин, видимо, согласился со мною и задал вопрос: откуда я взял материалы о перегибах Донбюро РКП(б) и Реввоенсовета Южного фронта по отношению к казаку-середняку? Я ответил, что в романе всё строго документально. А в архивах документов предостаточно, но историки их обходят и зачастую Гражданскую войну на Дону показывают не с классовых позиций, а как борьбу сословную – всех казаков против всех иногородних, что не отвечает правде жизни. Историки скрывают произвол троцкистов на Дону и рассматривают донское казачество как «русскую Вандею!» Между тем на Дону было посложнее… Вандейцы, как известно, не братались с войсками Конвента французской буржуазной революции… А донские казаки в ответ на воззвания Донбюро и Реввоенсовета Республики открыли свой фронт и побратались с Красной армией. И тогда троцкисты, вопреки всем указаниям Ленина о союзе с середняком, обрушили массовые репрессии против казаков, открывших фронт. Казаки, люди военные, поднялись против вероломства Троцкого, а затем скатились в лагерь контрреволюции… В этом суть трагедии народа!..
Сталин подымил трубкой, а потом сказал: «А вот некоторым кажется, что третий том «Тихого Дона» доставит много удовольствия белогвардейской эмиграции… Что вы об этом скажете?» – и как-то очень уж внимательно посмотрел на меня и на Горького. Погасив очередную спичку, Алексей Максимович ответил: «Белогвардейцы даже самые положительные факты о нас могут перевернуть и извратить, повернув против Советской власти». Я ответил Сталину: «Хорошее для белых удовольствие! Я показываю в романе полный разгром белогвардейщины на Дону и Кубани!» Сталин снова помолчал. Потом сказал: «Да, согласен! – и, обращаясь к Горькому, добавил: – Изображение хода событий в третьей книге «Тихого Дона» работает на нас, на революцию!» Горький согласно кивнул: «Да, да…» За всю беседу Сталин ничем не выразил своих эмоций, был ровен, мягок и спокоен. А в заключение твёрдо сказал: «Третью книгу «Тихого Дона» печатать будем!» (Прийма К. С веком наравне. Ростов-на-Дону, 1981. С. 147–148).
Неожиданно для Андрея Белого арестовали его жену Клавдию Николаевну, затем П.Н. Васильеву, сестру Е.Н. Кезельман, то есть начали арестовывать всех антропософов, идеология которых никак не укладывалась в официальную. Стоило А. Белому выехать в Ленинград, как в его московскую квартиру пришли сотрудники КГБ и забрали почти все его архивы. А. Белый тут же написал А.М. Горькому. В июле Клавдию Николаевну освободили. Андрея Белого принял Яков Агранов, который вёл дело Николая Гумилёва, и разговаривал с ним больше часа. 18 июля 1931 года Андрей Белый и Клавдия Николаевна зарегистрировали свой брак. Но дело антропософов продолжалось. А. Белый написал несколько заявлений в ОГПУ, в которых объяснял, что антропософия – это не проявление германского милитаризма, а серьёзное направление в мировой философии. Не помогло. Написал прокурору. Не помогло. Наконец понял, что только И.В. Сталин может вмешаться в дело антропософов. Процитируем его письмо полностью:
«Москва 31 августа 1931 года.
Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович! Заострение жизненных трудностей после ряда раздумий и бесплодных хлопот вызвало это мое письмо к Вам; если ответственные дела не позволяют Вам уделить ему внимания, Вы его отложите, не читая.
То, что я переживаю, напоминает разгром; он обусловлен и трудностью моего положения в литературе, которой начало – статья Троцкого, искажающая до корня мой литературный облик и раздавившая меня как писателя в 1922 году; до нее – деятельность моя не вызывала сомнений, ибо все знали, что я сочувственно встретил Октябрьскую революцию и работал с Советской властью ещё в период бойкота её: и в Пролеткульте (иные из моих бывших учеников – ныне видные пролетарские писатели) и ТЕО Наркомпроса, и других советских учреждениях. Отрицая войну и разделяя многие лозунги «циммервальдистов», я и до Октябрьской революции имел ряд столкновений с тогдашними литературными группировками (Мережковским, Гиппиус, Бердяевым и др.) как слишком «левый» для них. После статьи Троцкого я два года был, так сказать, за порогом литературы.
Книги мои приемлемы для цензуры и даже встречают одобрение; но отношение ко мне строится по статье Троцкого; отношение это и стало фоном, на котором углубляются в этот инцидент, ломающий здоровье, самую жизнь и просто лишающий возможности работать дальше.
Моя нынешняя жена, Клавдия Николаевна Бугаева (до «загса» со мною – Васильева) с момента нашего с нею переселения в Детское Село и устройства жилища была арестована, как Васильева, в Детском 30 мая 31-го года, а 3 июля освобождена, и дело о ней прекращено; но с нее взяли подписку о невыезде из Москвы до окончания дела бывших членов «Русского Антропософского Общества», заметив, что временное прикрепление есть «формальность». Бросив срочную работу, комнату, найденную с невероятным усилием, с риском её лишиться для себя и жены, я приехал в Москву, где два месяца живу без помещения, возможности работать, в бесполезных шестинедельных хлопотах – заменить жене временное прикрепление к Москве временным прикреплением к Детскому. Сейчас мы с женою живем в помещении её бывшего мужа, доктора П.Н. Васильева, в обстановке для нас весьма трудной.
Статья Троцкого, поставившая меня в фальшивое положение, сказалась и в том, что шестинедельные хлопоты о замене жене места временного прикрепления (Москвы на Детское), или эта «формальность», как ей сказали, – ничем не разрешилась; а эта неразрешенность в силу стечения особенно неблагоприятных условий вынужденной жизни в Москве выбивает нас из всех норм жизни, грозит лишением крова и невозможностью мне работать в будущем; и особенно подчёркивает основной тяжёлый вопрос о трудностях мне быть литератором.
Деятельность литератора становится мне подчас невозможной; и на склоне лет подымается вопрос об отыскании себе какой-нибудь иной деятельности, ибо каждая моя новая работа, даже признаваемая как нужная и интересная, вопреки спросу на мои книги, требует с моей стороны вот уже скоро десять лет постоянных оправданий и усилий её провести; каждая моя книга проходит через ряд зацепок, обескураживающих тем более, что участие мне в журналах почти преграждено, на мою долю выпадает писание толстых книг (до 30 печатных листов), требующих огромных усилий; а они лежат чуть ли не до года до выхода в свет, что ставит в весьма трудное и моральное и материальное положение; написать толстый том, убить год на него, произвести большую нервную работу с мыслью, что она будет лежать года и что произведённая работа не вознаграждена, – в моем возрасте всё тяжелее, ибо нервы истрёпаны, здоровье расстроено, прежних физических сил уже нет и не может быть.
Возникает горестный вопрос: неужели таким должен быть итог тридцатилетней литературной деятельности? Случай с женой заостряет мое положение уже просто в трагедию. Может быть, жест этого моего письма к Вам – вскрик отчаяния и усталости и недомогания; так и отнеситесь к нему, но, если бы Вы мне смогли помочь в инциденте с женой, для меня эта помощь была бы стимулом к преодолению и других трудностей, которых не мало.
Это обращение Андрея Белого сразу решило много вопросов: Белый с женой переехали в Детское, писатель получил персональную пенсию по решению Совета народных комиссаров РСФСР, как и Волошин и Чулков, как свободный человек не раз бывал в Коктебеле, где с ним случился первый удар – обморок, который закончился кровоизлиянием в мозг. В конце жизни его ждал ещё один литературный сюрприз – в ноябре 1933 года вышла вторая книга его воспоминаний «Начало века» с предисловием Л.Б. Каменева, который огульно и бездоказательно осудил Андрея Белого и весь его литературный путь.