История русской революции, том 2, Октябрьская революция
Шрифт:
В сгущавшуюся политическую атмосферу врезались события на фронте. 19 августа немцы прорвали линию русских войск у Икскюля, 21-го заняли Ригу. Исполнение предсказания Корнилова явилось, как это было условлено заранее, сигналом к политическому наступлению буржуазии. Печать удесятерила кампанию против "неработающих рабочих" и "невоюющих солдат". Революция оказывалась за все в ответе: она сдала Ригу, она готовится сдать Петроград. Травля армии, столь же бешеная, как и полтора-два месяца тому назад, не имела на этот раз и тени оправдания. В июне солдаты действительно отказывались наступать: они не хотели ворошить фронт, выбивать немцев из пассивности, возобновлять бои. Но под Ригой инициатива наступления принадлежала врагу, и солдаты настраивались по-иному. Как раз более распропагандированные части 12-й армии оказывались менее податливы чувствам паники.
Командующий армией генерал Парский хвалился, и не совсем без основания, что отступление совершается "образцово" и не может быть даже сравниваемо с отступлениями из Галиции и Восточной Пруссии. Комиссар Войтинский доносил: "Порученные им задачи наши войска в районе прорыва выполняют беспрекословно и честно, но они не в состоянии долго выдержать натиск врага и медленно, шаг за шагом отступают, неся
Для настроения войск, особенно латышских стрелков и балтийских моряков, далеко не безразличен был тот факт, что дело шло на этот раз непосредственно об обороне двух центров революции: Риги и Петрограда. Наиболее передовые части уже успели проникнуться той большевистской идеей, что "воткнуть штык в землю" не значит решить вопрос о войне; что борьба за мир неотделима от борьбы за власть, то есть от новой революции.
Если даже отдельные комиссары, напуганные натиском генералов, и преувеличивали стойкость армии, то остается все же тот факт, что солдаты и матросы выполняли приказы и умирали. Большего они сделать не могли. Но обороны, по существу дела, все-таки не было. Как это ни невероятно, 12-я армия была полностью застигнута врасплох. Всего не хватало: людей, орудий, боевых припасов, противогазов. Служба связи оказалась поставлена из рук вон плохо. Атаки задерживались потому, что к русским винтовкам присылались патроны японского образца. Между тем дело шло не о случайном участке фронта. Значение потери Риги не было секретом для высшего командования. Как же объяснить исключительно жалкое состояние оборонительных сил и средств 12-й армии? "...Большевики, - пишет Станкевич, - уже стали распускать слухи о том, что город сдан немцам нарочно, так как начальство хотело избавиться от этого гнезда и рассадника большевизма. Эти слухи не могли не пользоваться доверием в армии, которая знала, что, в сущности, защиты и сопротивления не было". Действительно, уже в декабре 1916 года генералы Рузский и Брусилов жаловались на то, что Рига есть "несчастье Северного фронта", что это "распропагандированное гнездо", с которым нет возможности бороться иначе как путем расстрелов. Отдать рижских рабочих и солдат на выучку немецкой военной оккупации должно было составлять затаенную мечту многих генералов Северного фронта. Никто не думал, разумеется, что верховный главнокомандующий отдал приказ о сдаче Риги. Но все командиры читали речь Корнилова и интервью его начальника штаба Лукомского. Это вполне заменяло приказ. Главнокомандующий войсками Северного фронта генерал Кле[175] мбовский принадлежал к тесной клике заговорщиков и, следовательно, ждал сдачи Риги как сигнала к спасительным действиям. И в более нормальных условиях русские генералы предпочитали сдавать и отступать. Сейчас, когда ответственность с них была снята ставкой заранее, а политический интерес толкал их на путь пораженчества, они не сделали даже попытки обороны. Присоединял ли тот или другой из генералов к пассивному саботажу обороны активное вредительство - это вопрос второго порядка, по самой сути своей трудноразрешимый. Было бы, однако, наивно допустить, что генералы воздерживались от посильной помощи року во всех тех случаях, где их изменнические действия могли пройти для них безнаказанно.
Американский журналист Джон Рид, умевший видеть и слышать и оставивший бессмертную книгу хроникерских записей о днях Октябрьской революции, свидетельствует, не обинуясь, что значительная часть имущих классов России предпочитала победу немцев торжеству революции и не стеснялась открыто говорить об этом. "Однажды мне пришлось, - рассказывает Рид в числе других примеров, - провести вечер в доме московского коммерсанта; за чайным столом сидело одиннадцать человек. Обществу был предложен вопрос, кого оно предпочитает: Вильгельма или большевиков? Десять против одного высказались за Вильгельма". Тот же американский писатель беседовал на Северном фронте с офицерами, которые "открыто предпочитали военный разгром сотрудничеству с солдатскими комитетами".
Для политического обвинения, выдвинутого большевиками, и не ими одними, было совершенно достаточно того, что сдача Риги входила в план заговорщиков и занимала точное место в календаре заговора. Это совершенно ясно сквозило между слов московской речи Корнилова. Дальнейшие события осветили эту сторону дела до конца. Но мы имеем и прямое свидетельское показание, которому личность свидетеля сообщает непререкаемую для данного случая достоверность. Милюков в своей "Истории" рассказывает: "В Москве же Корнилов указал в своей речи тот момент, дальше которого он не хотел отлагать решительные шаги для "спасения страны от гибели и армии от развала". Этим моментом было предсказанное им падение Риги. Этот факт, по его мнению, должен был вызвать... прилив патриотического возбуждения... Как Корнилов лично мне говорил [176] при свидании в Москве 13 августа, он этого случая пропускать не хотел, и момент открытого конфликта с правительством Керенского представлялся в его уме совершенно определившимся, вплоть до заранее намеченной даты 27 августа". Можно ли выразиться яснее? Для выполнения похода на Петроград Корнилову необходима была сдача Риги за несколько дней до назначенного заранее числа. Усилить рижские позиции, принять серьезные меры обороны значило бы нарушить план другой, неизмеримо более важной для Корнилова кампании. Если Париж стоит обедни, то власть стоит Риги.
В течение недели, протекшей между сдачей Риги и восстанием Корнилова, ставка стала центральным резервуаром клеветы на армию. Информация русского штаба и русской печати находила немедленный отклик в печати Антанты. Русские патриотические газеты, в свою очередь, с восторгом воспроизводили издевательства и ругательства Times, Temps или Matin по адресу русской армии. Солдатский фронт содрогнулся от обиды, возмущения и отвращения. Комиссары и комитеты, сплошь соглашательские и патриотические, почувствовали себя задетыми за живое. С разных сторон пошли протесты. Особенно ярко было письмо Исполнительного комитета Румынского фронта, Одесского военного округа и Черноморского флота, так называемого Румчерода, который требовал от Центрального исполнительного комитета "перед всей Россией установить доблесть и беззаветную храбрость солдат Румынского фронта; прекратить в печати травлю солдат, которые ежедневно тысячами гибнут в ожесточенных боях, защищая революционную Россию". Под влиянием протестов снизу вышли из пассивности соглашательские верхи. "Кажется, нет той грязи, которой бы не бросили буржуазные газеты по адресу революционной армии", - писали "Известия" о союзниках по блоку. Но ничто не действовало. Травля армии составляла необходимую часть того заговора, в центре которого стояла ставка.
Немедленно по оставлении Риги Корнилов отдал по телеграфу приказ расстрелять для примера нескольких солдат на дороге на глазах у других. Комиссар Войтинский и генерал Парский донесли, что, по их мнению, такие меры совершенно не вызываются поведением солдат. Выведенный из себя Корнилов заявил на собрании находившихся в ставке представителей комитетов, что предаст суду Войтинского и Парского за то, что те не [177] дают правильных отчетов о положении в армии, т. е., как поясняет Станкевич, "не взваливают вину на солдат". Для полноты картины нужно добавить, что в тот же день Корнилов приказал штабам армий сообщить списки офицеров-большевиков Главному комитету союза офицеров, т. е. контрреволюционной организации, которую возглавлял кадет Новосильцев и которая являлась важнейшим рычагом заговора. Таков был этот верховный главнокомандующий, "первый солдат революции!".
Решившись приподнять краешек завесы, "Известия" писали: "Какая-то темная клика, необычайно близкая к высшим командным кругам, творит чудовищное провокационное дело..." Под именем "темной клики" речь велась о Корнилове и его штабе. Зарницы надвигавшейся гражданской войны освещали новым светом не только сегодняшний, но и вчерашний день. В порядке самообороны соглашатели начали разоблачать подозрительное поведение командного состава во время июньского наступления. В печать проникало все больше подробностей о злостно оклеветанных штабами дивизиях и полках. "Россия вправе требовать, - писали "Известия", - чтобы ей открыли всю правду о нашем июльском отступлении". Эти строки жадно читались солдатами, матросами, рабочими, особенно теми, которые в качестве мнимых виновников катастрофы на фронте продолжали заполнять тюрьмы. Через два дня "Известия" увидели себя вынужденными уже более откровенно заявить, что "ставка своими сообщениями ведет определенную политическую игру против Временного правительства и революционной демократии". Правительство изображалось в этих строках как невинная жертва замыслов ставки. Но, казалось бы, у правительства были все возможности осадить генералов. Если оно этого не делало, то потому, что не хотело.
В упомянутом выше протесте против вероломной травли солдат Румчерод с особым негодованием указывал на то, что "сообщения из ставки... подчеркивая доблесть офицерства, как бы умышленно умаляют преданность солдат делу защиты революции". Протест Румчерода появился в печати 22 августа, а на следующий день был опубликован специальный приказ Керенского, посвященный возвеличению офицерства, которому "с первых дней революции пришлось переживать умаление своих прав" и незаслуженные оскорбления со стороны солдатской массы, "прикрывавшей свою трусость идейными [178] лозунгами". В то время как его ближайшие помощники Станкевич, Войтинский и другие протестовали против травли солдат, Керенский демонстративно присоединился к травле, увенчав ее провокационным приказом военного министра и главы правительства. Впоследствии Керенский признавался, что уже в конце июля в его руках имелись "точные сведения" об офицерском заговоре, группировавшемся вокруг ставки. "Главный комитет союза офицеров, - по словам Керенского, - выделял из своей среды активных заговорщиков, его же члены были агентами конспирации на местах; они же давали и легальным выступлениям союза нужный им тон". Это совершенно правильно. Следует лишь прибавить, что "нужный тон" был тон клеветы на армию, комитеты и революцию, т. е. тот самый тон, которым проникнут приказ Керенского от 23 августа.
Как объяснить эту загадку? Что Керенский не вел продуманной и последовательной политики, совершенно бесспорно. Но он должен был бы быть невменяемым, чтобы, зная об офицерском заговоре, подставлять голову под саблю заговорщиков и помогать им в то же время маскировать себя. Разгадка столь непостижимого на первый взгляд поведения Керенского на самом деле очень проста: он сам был в это время участником заговора против безвыходного режима Февральской революции.
Когда настало время откровений, Керенский сам свидетельствовал, что из казачьих кругов, из среды офицерства и буржуазных политиков ему не раз предлагали личную диктатуру. "Но это попадало на бесплодную почву..." Позиция Керенского была, во всяком случае, такова, что вожди контрреволюции имели возможность, ничем не рискуя, обмениваться с ним мнениями о государственном перевороте. "Первые разговоры на тему о диктатуре в виде легкого зондирования почвы" начались, по словам Деникина, в начале июня, т. е. во время подготовки наступления на фронте. В этих разговорах участвовал нередко и Керенский, причем в таких случаях само собою разумелось, прежде всего для самого Керенского, что именно он будет стоять в центре диктатуры. Суханов метко говорит о Керенском: "Он был корниловцем - только с условием, чтобы во главе корниловщины был он сам". В дни краха наступления Керенский наобещал Корнилову и другим генералам гораздо больше, чем мог выполнить. "При своих поездках на фронт, - рассказывает генерал Лукомский, - Керенский набирался [179] храбрости и со своими спутниками неоднократно обсуждал вопросы о создании твердой власти, об образовании директории или о передаче власти диктатору". Сообразно со своим характером Керенский вносил в эти беседы элемент бесформенности, неряшливости, дилетантизма. Генералы, наоборот, тяготели к штабной законченности.