История триумфов и ошибок первых лиц ФРГ
Шрифт:
Подавляющим большинством голосов членов гражданских правительственных партий предложение СДПГ об отмене повышения телефонных тарифов было отклонено. Этот эпизод в ином случае быстро был бы отнесен и разряд фарса, но он стал сенсацией благодаря дальнейшим трюкам Эрхарда. Канцлер хотел смягчить массовый протест с помощью компромиссного решения. Повышение телефонных тарифов было частично отменено, то есть тарифы были повышены только на половину от той суммы, которая предполагалась раньше. «Компромисс — это искусство делить пирог так, чтобы каждый думал, что получил самый большой кусок», — признался как-то Эрхард. Но это был никого не удовлетворивший компромисс. Более того, последствия этого компромисса для рейтинга канцлера были губительными. Четче всех сформулирован ситуацию депутат Шмидт, который в этих дебатах особенно активно вступился за Эрхарда, когда писал канцлеру: «Мне не важно, что из-за Вашего решения вновь понизить телефонные тарифы мое мнение дискредитировано. Мне важно только то, что подорвана вера в Ваши способности руководителя».
Тот небольшой запас веры в способности Эрхарда
Ранней весной 1965 года внутриполитические дебаты велись в основном вокруг одной темы, которая проходит лейтмотивом через всю немецкую историю: щекотливый вопрос о правильном отношении к национал-социалистическому прошлому. Ровно через два десятилетия после разгрома Третьего рейха в 1965 году возникла угроза «тихой амнистии» для всех нацистских преступников. Дело в том, что через двадцать лет после убийства истекал срок уголовного преследования за него. Конкретно это означало следующее: кому немецкая юстиция не успеет предъявить обвинение до истечения этого срока, тот будет освобожден от уголовной ответственности, вне зависимости от тяжести содеянного. Западная Германия была правовым государством, а значит, соблюдение законов обязательно по отношению к каждому гражданину без исключения. Однако вряд ли справедливо было бы освобождать палачей от ответственности. Только сейчас, после долгого периода молчания и настоящей секретности в 1950-х годах, органы юстиции принялись за пересмотр прошлых преступлений. В то время во Франции только закончился так называемый Аушвицкий процесс. Он наглядно показал, как глубоки могут быть бездны человеческой порочности и что люди могут сотворить с себе подобными. Подводя черту под прошлым, оставить преступления безнаказанными, когда была возможность арестовать и наказать преступника, не значило ли это насмеяться над справедливостью и еще раз издеваться над жертвами? Неужели необходимо было придерживаться формальных постановлений, руководствуясь идеями правового государства, когда сами нацисты нарушали закон и втаптывали его в грязь тысячи раз? Встал непростой вопрос: правовое государство или справедливость? На этот вопрос невозможно было дать простые ответы. Можно было привести хорошие аргументы в пользу обоих решений. Так дебаты вокруг срока давности разделили на две группы экспертов-юристов, политиков и целую нацию.
Федеральный канцлер Эрхард с самого начала выступал против истечения срока давности, это значит, что он был за преследование нацистских преступников и в будущем. Он считал правильным, чтобы в этом высоконравственном вопросе каждый решал по собственной совести. Кроме того, он считался с либеральным партнером по коалиции, а СДП единодушно выступила за то, что сроки давности должны соблюдаться. Так канцлер упустил возможность принять директивное решение в кабинете министров. И проиграл!
Это не было трагедией, поскольку мнение Эрхарда было решающим. После очень эмоционально насыщенных и все же деловых дебатов, ставших своего рода «звездным часом» немецкого парламентаризма, большинство членов бундестага проголосовало за то, чтобы отодвинуть истечение сроков наказания на три года. Лишь позже истечение сроков было отменено совсем. Депутаты были свободны от влияния партии в своем решении. В бундестаге также отменили обязательное голосование членов фракции. Это точно соответствовало поведению Эрхарда и кабинете министров. И все же в его решении, с нравственной точки зрения совершенно безупречном, опять увидели доказательство его слабости как руководителя. На этот раз это было нечестно, но не могло уже никого удивить после всего того периода, пока Эрхард был бундесканцлером.
Во внешнеполитических вопросах Эрхард считался особенно неопытным в начале своей карьеры. Отсутствие такого опыта Аденауэр постоянно приводил в качестве основного аргумента против того, чтобы Эрхард стал канцлером. В самом деле, с 1963 года отношения с Францией стремительно ухудшились. Часть вины лежала на Эрхарде, но он, несомненно, не был единственным ответственным за эту ситуацию.
Немецко-французские отношения миновали пик уже в последние месяцы правления Аденауэра. Фотография, запечатлевшая объятия двух великих людей, Аденауэра и де Голля, последовавшие после подписания немецко-французского договора о дружбе в величественных помещениях Елисейского дворца, вошли во все учебники истории. Как никакой другой, этот жест стал символом удачного сближения, даже тесной дружбы между двумя народами, которые в прошлом слишком часто ожесточенно сражались друг с другом на кровавом поле битвы. Однако прекрасный образ единодушия был обманчив. Договор о дружбе чуть было не потерпел крушение в бундестаге. Сам Эрхард, тогда еще министр экономики, с жаром нападал на эту идею. Дело было не в том, что немецкие критики договора выступали против примирения с Францией. Никто и не думал продолжать невообразимую кровную вражду. Протест против Елисейского договора имел другие причины.
За несколько дней до подписания французский президент де Голль 14 января 1963 года на сенсационной пресс-конференции наложил вето на присоединение Великобритании к Европейскому экономическому сообществу. Правительство в Лондоне как раз стремилось к такому присоединению. Без предварительной договоренности со своими партнерами по ЕЭС де Голль захлопнул дверь перед носом британцев, к которым он в тот период относился как к «троянскому коню американцев». Де Голль же хотел большей независимости для Европы, он мечтал о «Европе без США». С другой стороны, это противоречило представлениям о Европе не только Людвига Эрхарда, но и многих других. Разве немецко-французский договор о дружбе не должен был в этом контексте обеспечить существование отдельной оси Бонн — Париж и выступить одобрением антибританской и антиамериканской политики де Голля? Именно этого опасались Эрхард и другие противники Елисейского договора.
В первый раз в бундестаге вспыхнули разногласия между «атлантиками» и «голлистами». Бундестаг одобрил немецко-французский договор лишь после того, как ему была предпослана преамбула. В ней подтверждался крепкий союз Федеративной республики с США и выражались надежды на будущее расширение ЕЭС, с учетом прежде всего Великобритании. Эрхард был сильно обрадован, французский президент — возмущен. По мнению де Голля, эта преамбула обесценивала весь договор. Короткая эйфория дружественных немецко-французских отношений закончилась горьким похмельем.
Все это не было хорошим залогом гармоничного будущего. Именно поэтому в Париже приход Эрхарда к власти был воспринят скорее со скепсисом, хотя поначалу обе стороны добросовестно старались поддерживать хорошие отношения. Первую заграничную поездку в роли канцлера Эрхард предпринял во Францию. Официально Эрхард и де Голль выразили удовлетворение ходом переговоров. Но в действительности вряд ли что-то изменилось по спорным вопросам. Оба пропустили слова собеседника мимо ушей.
Частично дело было в уже упомянутом выразительном стиле Эрхарда. В комплексных вопросах политики иностранных дел одной харизмы было недостаточно, здесь важна была точность. Эрхарду это не подходило. Герман Кустерер, в то время переводчик в Министерстве иностранных дел, в первую очередь мог бы вознести жалобу на Эрхарда: «Людвиг Эрхард, обычно считающийся хорошо владеющим словом, был тем «клиентом», который стоил бы мне лучших трудов». Частенько приходилось попотеть, ведь он не заканчивал предложения — это случалось и особенности тогда, когда он становился критичным, — а бросал слово «но», спеша начать новую фразу, которое вовсе не было противопоставлением, а вводным словом в затруднительном положении. Но от переводчика не терпят полуфраз. А в случае с Эрхардом эти недосказанности не были вопросом языковой беспомощности, а скорее проблемой содержания, нежелания и невозможности занять однозначную позицию».
Отягощало ситуацию еще и то, что между Эрхардом и де Голлем не было ни деловой, ни личной связи. Они по природе своей были чересчур разными, а их политические позиции — чересчур противоположными. Де Голль хотел стать олицетворением «Славы великой Нации», он любил пафос, мыслил категориями национального государства и склонялся к этатизму. Эрхард, напротив, был сама простодушная созерцательность, верил в слияние наций в глобальном единении свободной торговли и ненавидел любые формы экономического дирижизма. Но сильнее всего немецкий канцлер и французский президент расходились во взглядах на роль США в Европе. Де Голль хотел превратить Францию посредством союза с Западной Германией в сильнейшую державу в Западной Европе. США и Великобритании нечего было здесь делать. Эрхард, напротив, был настроен проамерикански и отстаивал свою идею «братской и свободной Европы». Здесь не было места для каких-либо обособленных союзов, в том числе и для союзов между Германией и Францией. Эрхард хотел быть хорошим партнером для всех без исключения европейских государств. Поэтому он особенно был озабочен немецкими отношениями с Великобританией и более мелкими государствами, такими как Нидерланды или Дания, поскольку последнее Аденауэр скорее оставил в стороне. Премьер-министр Нидерландов Йозеф Лунс так высоко ценил Эрхарда, что признавался: «Этот канцлер мог бы быть голландцем». У де Голля эта политика Аденауэра, естественно, не находила много понимания. После визита де Голля в Бонн в июне 1964 года дело дошло до открытого противостояния.
Предшествовала этому правительственная встреча, исполненная трагизма. Яркими словами и с большим пафосом генерал де Голль говорил о своем душевном стремлении к крепкому немецко-французскому сотрудничеству во всех областях политики, а может быть, и на военном плане. Он предложил своего рода немецко-французский союз — единственный исторический шанс, как многие потом думали. Но это видение было исполнено неуверенности и противоречий. Кроме того, оно не подходило к политической концепции ни канцлера Эрхарда, ни его министра иностранных дел Шредера. Поэтому они чуть не довели де Голдя до белого каления. Хорст Остерхельд, личный свидетель этого заседания, рассказывает: «После убедительного, живого выступления де Голля все посмотрели на канцлера. Но тот молчал. Изумление, беспокойство повисли в зале, почти паралич, пока Шрёдер не прервал эту мучительную тишину и не попросил госпожу Буверат, переводчицу, перевести до конца доклад французского министра образования, сделанный еще до речи де Голля. Многим участникам переговоров эта сцена надолго врезалась в память. Они говорили, что стали свидетелями гибели будущей дружбы».
По всей видимости, эта оценка руководителя бюро иностранных дел канцлерского ведомства соответствовала истине. Впредь отношения с Францией оставались явно холодными. Де Голль никогда не простил Эрхарду это дипломатическое издевательство. На обратном пути в Париж разочарованный президент во всеуслышание провозгласил, что перспектива немецко-французского брачного союза, заявленная в Елисейском договоре, никогда не будет приведена в исполнение. На «голлистов» это подействовало как сигнал к восстанию. В бундестаге поднялся страшный крик. Наряду с министром иностранных дел Шрёдером и бундесканцлер попал под серьезный обстрел «голлистов», которые упрекали «атлантическое» федеративное правительство в крушении немецко-французских отношений и однозначном ориентировании на США. И в этих упреках было больше правды, чем может показаться.