История всемирной литературы Т.1
Шрифт:
Так сочетались в философии II—III вв. реставраторский архаизм формы и неудержимая эволюция духовного содержания.
Реставраторские тенденции в риторике II—III вв. были еще более подготовлены предшествующим развитием, чем в философии. Почвой для них был аттицизм — стремление вернуться к языку классиков, минуя язык эллинистических писателей. Мы видели зарождение этого направления в I в. до н. э. и победу его в I в. н. э. Но тогда крайности его были смягчены, и понятие «подражание классикам» понималось достаточно широко. Теперь, когда уход в древность стал знамением времени, это понятие сузилось до его буквального значения. Идеалом красноречия было объявлено точное воспроизведение аттического диалекта древних классиков, т. е. языка 600-летней давности. Все слова, вошедшие в язык позднее, изгонялись из употребления в речах. Противоестественность такого языкового консерватизма очевидна; и все же аттицизм восторжествовал в литературе, по крайней мере в «высокой» литературе. Были мастера, которые даже импровизировали по-аттически. Отдельные виртуозы достигали такого совершенства, что их сочинения долго принимались за подлинные произведения V
Разумеется, искусственное возрождение диалекта 600-летней давности могло быть достигнуто только долгой кабинетной работой. Культура II в. н. э. — исключительно книжная культура. Старинные сочинения перерываются в поисках вышедших из употребления слов, и найденные слова к месту и не к месту вклеиваются в сочиняемые речи. О каждом слове должно быть известно, когда и где оно впервые употреблено в литературе. Один из собеседников в «Пире мудрецов» Афинея даже имел прозвище «Есть-или-нет» за то, что он не мог съесть куска за столом, не проверив, упоминается или нет название этой еды у аттических авторов. Составляются огромные словари аттического диалекта: одни — со стилистическими пояснениями, как словарь Фриниха, другие — с реальными, как словарь Полидевка. Собираются грамматические наблюдения: впервые в сферу внимания грамматиков попадает синтаксис (Аполлоний Дискол, II в.). Все это могло бы навести на мысль об историческом развитии языка и сделать подражание древним более осмысленным. Но этого не случилось: стареющая античная культура в своем обожествлении древности уже не могла отойти от нормативного подхода, и столь тщательно отмечаемые особенности аттического диалекта оставались предметом не изучения, а подражания.
Однако все это подражание аттическим классикам практически ограничивалось одной лишь областью — областью языка. Уже на уровне стиля, а тем более на уровне жанра, не говоря уже об уровне тем и идей, никакое следование аттическим образцам было невозможно. Пользуясь риторической терминологией, можно сказать, что риторы II в. подражали аттическим писателям в «отборе слов» и в «сочетании слов», но ни фигуры речи, ни ритм, ни тем более «нахождение», «расположение» и «произнесение» этим не затрагивались. Здесь оратор должен был исходить из условий не аттического, а своего собственного времени. А эти условия с момента установления монархии сперва в греческом мире, а потом — в римском не изменились, а разве что усугубились. По-прежнему политическое красноречие парализовано, парадное красноречие процветает, судебное — тянется за ним; по-прежнему из трех целей красноречия реальны лишь две: оратору не в чем убеждать, и он может лишь услаждать и волновать свою публику; по-прежнему главным для оратора остается внешний эффект, ради которого мобилизуются и пышные периоды, и звонкие созвучия, и броские образы, и четкие ритмы; по-прежнему питомником такого красноречия является риторическая школа с ее декламациями, темы которых или вымышлены, или заимствованы из далекой древности. Иными словами, аттицизм господствует лишь в уделе грамматика, а в уделе ритора продолжает царить тот эллинистический стиль, который когда-то назывался «азианством», а потом — «новым красноречием».
Вот Лукиан в юношеской декламации описывает ручей и дом: «Поток, в глубине своей безопасный, в быстроте своей ясный, для пловца прекрасный и среди зноя прохладный!.. Хоромы, пространством просторные, красой приукрашенные, светом сияющие, златом блистающие, художеством расцветающие [...]» («О доме», 1). А вот Апулей в подобной же речи описывает карфагенский театр: «Здесь поглядения достоин не пол многоузорный, не помост многоступенный, не сцена многоколонная, не кровли вознесенность, не потолка распестренность, не сидений рядоокруженность, не то, как в иные дни здесь мим дурака валяет, комик болтает, трагик завывает, канатобежец взбегает и сбегает, фокусник пыль в глаза пускает, актер слова жестом сопровождает и все прочие лицедеи показывают себя, кто как умеет, — нет, внимания здесь достойны более всего слушателей ум и речи оратора сладостный шум...» («Флориды», 18). До такой изысканной манерности модное красноречие докатывается впервые.
Понятно, что в таком контексте даже аттическая лексика теряла свой классический колорит и становилась лишь стилистической приправой, одним из множества средств, придающих речи необычность и остроту. Аттицизм I в. н. э. был служителем классицизма, аттицизм II в. н. э. становится служителем модного маньеризма. Аттические слова ценятся теперь не потому, что ими писали классики, а потому, что ими не пишут современники. Это особенно ясно видно по параллельным явлениям в римской литературе, где классика и древность не совпадали. Параллелью аттицизму I в. н. э. в Риме был неоклассицизм Квинтилиана — культ римской классики, культ Цицерона и Вергилия. Параллелью аттицизму II в. н. э. в Риме становится архаизм Фронтона, африканского ритора, диктатора вкуса и наставника Марка Аврелия, — культ римской древности, культ Катона и Энния. Для Фронтона выше всего — «новизна выражений» и «неожиданность слов».
Лексика римских классиков еще недостаточно устарела, чтобы служить источником «неожиданных слов», поэтому римская риторика вынуждена искать «неожиданные слова» вне классики: в новообразованиях, вульгаризмах, диалектизмах, греческих заимствованиях и особенно у доклассических римских писателей, от Невия до Катулла. Пестрая масса таких разношерстных слов и представляет собой ту лексику, которой оперирует, например, Апулей. Таким образом, язык греческой риторики был однообразно-аттическим, язык римской риторики смешивал самые разнородные речевые пласты; понятно, что для стилистических экспериментов и литературного новаторства римская риторика представляла более удобную почву.
Так сочетались в риторике II—III вв. аттицизм языка и азианизм стиля — проявления искусственного консерватизма и естественной эволюции литературы.
ВТОРАЯ СОФИСТИКА И ЕЕ ПРЕДТЕЧИ
В течение многих веков философия и риторика были двумя противоборствующими началами, соответствуя идеалам созерцательной и деятельной жизни, неприятию и приятию действительности. Теперь, на исходе античной культуры, их противоположность сглаживается. Тенденции поступательного развития, действующие в каждой из этих областей, по-прежнему разводят их в противоположных направлениях: философию — к неоплатоническому умозрению, риторику — к азианскому пустословию. Однако тенденции архаизаторские, реставраторские роднят и сближают их друг с другом: в эту пору идеологической депрессии и духовного рантьерства философия и риторика одинаково дороги общественному сознанию как наследие благословенной древности. Поэтому философия и риторика начинают сближаться и взаимопроникать. Риторика обращается к традиционным философским темам: риторы рассуждают в изысканных фразах, чем отличается истинный царь от тирана, в чем польза мудрости, как относиться к превратностям судьбы, в чем достоинства поэзии Гомера и как их постигнуть. Философы, в свою очередь, поддаются общей риторической моде и начинают украшать свои поучения блестками антитез, параллелизмов и созвучий. Этот странный смешанный духовный продукт — центральное явление «эллинского возрождения». Ритор Филострат, подводя в III в. итоги «возрождения», назвал его «философствующей риторикой» и провозгласил ее мастеров непосредственными продолжателями древних софистов. Поэтому в историю это умственное движение II—III вв. н. э. вошло под названием второй софистики.
Конечно, синтез риторики и философии во второй софистике был очень условным и поверхностным. Ведущей фигурой в этом союзе был, бесспорно, ритор: именно как ритор привлекал он внимание общества. Философия для него была лишь выгодным материалом: не система, а совокупность знаний, она доставляла ему не глубину понимания, а широту эрудиции. Прочного соединения риторики и философии вторая софистика не могла достичь. Уже в пору ее расцвета она встречает оппозицию как со стороны «чистой риторики», замыкавшейся в бессодержательных словесных упражнениях аттицизма, так и со стороны «чистой философии» Эпиктета, Секста Эмпирика и др. Более того, в сознании самого «софиста» риторика и философия обычно не совмещались, а сосуществовали как два противоположных полюса, между которыми колебалось его искусство. Это были не два лица одной «мудрости», а две маски, которые надевал софист-мудрец, легко меняя их по мере нужды. Риторика в молодости, философия в зрелом возрасте, возврат к риторике на склоне лет — таков путь, повторенный двумя талантливейшими из представителей «эллинского возрождения», Дионом Хрисостомом и Лукианом. При этом Дион сознательно избрал в философии путь кинической школы, наиболее враждебной всякому эстетству, а Лукиан писал свои сочинения философской поры то с позиций кинизма, то платонизма, то эпикуреизма, т. е. самых взаимоисключающих философских систем, и издевался то над риторами, то над философами, то над теми и другими вместе. При таком положении, когда софист защищал в речи один тезис, твердо зная, что с такой же легкостью он будет защищать и противоположный, синтез риторики и философии терял всякую серьезность и превращался в откровенную игру, иногда важную и торжественную, как у Элия Аристида, иногда нигилистически-ироническую, как у Лукиана. Этот дух игры, сознающей, что она игра, пропитывает всю атмосферу угасания античной культуры.
Прежде чем перейти к обзору второй софистики в лице ее наиболее ярких представителей, необходимо остановиться на двух фигурах, стоящих на пороге эллинского возрождения, в чьем творчестве впервые, хотя и с противоположных позиций, наметился описанный синтез философии и риторики, — это Плутарх и уже уноминавшийся Дион Хрисостом.
Плутарх [29](ок. 45 — после 120 г.) был родом из маленького, но славного историческими воспоминаниями городка Херонеи в Беотии. Он принадлежал к местной знати, много ездил по делам своего города в другие греческие города и в Рим, был на хорошем счету у императоров,
но основным местом его жизни и деятельности оставалась маленькая Херонея.
Место рождения и время жизни определили основные особенности творческого облика Плутарха. Из всех деятелей «эллинского возрождения» он один был уроженцем «исконной», материковой Греции. Для других «эллинство» было понятием культурным, для него — понятием племенным, «почвенным»; для других оно связывалось с жизнью школы, для него — с жизнью родной семьи и родного полиса; для других на первом месте стояло — быть писателем, для Плутарха — быть гражданином. Всякий литературный профессионализм Плутарх последовательно отклоняет: он стремится воспроизвести не классический литературный стиль, а классическое отношение к литературе. Философия и риторика для него — равноправные орудия в его основной деятельности гражданина маленькой Херонеи. Он не пытается возродить ни философию, ни риторику отдельно, но он пытается возродить тот полисный гражданский уклад, который должен в равной мере питать и ту и другую. Время Плутарха — это время начинающегося императорского эллинофильства, усиленной материальной помощи обнищалым греческим городам; это внушало ему обманчивую надежду на реальность восстановления полисной культуры в рамках императорского режима. Отсюда его деловитый оптимизм, в котором еще нет деланности или ироничности, характерной для писателей следующих поколений.