История всемирной литературы Т.6
Шрифт:
Такой Моска, как Жюльен Сорель, может быть вполне понят, если брать его в обоих измерениях, внешнем и внутреннем, как актера придворной трагикомедии и как человека, проясненного всеми оттенками психологического анализа, да еще в сцеплении, взаимодействии со всей структурой романных образов и событий. С Джиной, которую любит и за которую боится, с Фабрицио, которому помогает ради нее и к которому ее ревнует, и даже с той широкой исторической перспективой, которую создает намеченная первыми главами экспозиция.
Бальзак в уже упоминавшемся «Этюде о Бейле» дал «Пармскому монастырю» чрезвычайно высокую оценку. Но он предложил автору свести до минимума экспозицию и отбросить последние страницы романа, ибо, по его мнению, конец наступил, «когда граф и графиня Моска возвращаются в Парму и Фабрицио назначен архиепископом. Великая придворная
Разногласия сводились к следующему: Стендаль смотрел на стилистическое оформление исключительно как на средство донести до читателя мысль, а Бальзак оставлял за слогом известную самостоятельность — слог должен быть «закругленным», «хорошо построенным», т. е. украшающим, независимо от конкретного своего наполнения.
Стендаль не принимал романтический стиль по причине его выспренности, ложной патетичности, «красивости». Впрочем, по той же причине не устраивал его и стиль Руссо, даже «Жак Фаталист» Дидро. Его отвращала не определенная школа, а более общая тенденция. Он стремился к правдивости, ясности, точности («Сочиняя «Монастырь», — писал он Бальзаку, — я прочитывал каждое утро, чтобы найти надлежащий тон, две или три страницы Гражданского кодекса»). Однако достигал он большего — согласованности между содержанием рассказываемого и его формой, формой не только словесной, но и эмоциональной.
Последний свой роман «Ламьель» Стендаль не закончил. Но на этот раз точку поставила не изменчивость настроений или исчезновение интереса, а апоплексический удар, последовавший 22 марта 1842 г.
БАЛЬЗАК
Оноре де Бальзак (наст. фамилия — Бальса, 1799—1850) начал писать немногим позже Стендаля. Ему не довелось сопровождать наполеоновскую армию в ее успешных и безуспешных походах, вообще не пришлось тратить годы на какую бы то ни было военную и государственную службу. Окончив парижскую Школу права, прослушав курс литературы в Сорбонне, он решил стать писателем. С этого момента и до конца жизни (если не считать краткого периода между 1826 и 1828 гг., когда он пытал счастья на издательском, газетном, типографском поприщах) Бальзак по преимуществу занимался сочинением романов, рассказов, повестей, очерков, пьес, статей. Он — классический тип профессионального писателя нового времени.
За литературную работу он взялся ради заработка, надеясь, что это приведет к успеху быстрее и надежнее, чем трудное продвижение по иерархической лестнице адвокатской конторы. И начал (после нескольких незавершенных проб пера) с того, что, как ему представлялось, лучше всего удовлетворит спрос, но что было органически чуждо его таланту: со стихотворной классицистической трагедии «Кромвель». Она провалилась. Впрочем, немногим больше счастья принесли ему и первые прозаические опыты. То были по преимуществу «готические» романы, сочинявшиеся в подражание Радклиф и Уолполу поначалу в соавторстве с поднаторевшими ремесленниками, а затем и самостоятельно, — «Бирагская наследница» (1822), «Арденнский викарий» (1822) и др. Декорацией там служили обветшалые замки, скелеты, тайны, действовали кошмарные злодеи, совершались кровавые убийства, господствовали сатанинские страсти и романтически-бестелесная любовь. В 1836 г., уже став знаменитым, он переиздал некоторые из этих романов, но под псевдонимом Орас де Сент-Обен. Хотя псевдоним был не более как секретом полишинеля, Бальзак так и не решился признать книги эти своими.
У исследователей не раз возникало искушение вовсе отсечь ранние сочинения от бальзаковского творчества. Однако без них образ писателя полным не будет. Кроме того, они сыграли роль своеобразного опытного поля, поскольку после них и после перерыва, заполненного заботами об издательстве и типографии (во время которого, правда, была в основных чертах набросана «Физиология брака»), Бальзак явил себя миру в качестве сочинителя столь зрелого, что у некоторых его интерпретаторов
«Последний шуан» — первое произведение Бальзака, подписанное его настоящим именем. Об этом романе он заметил Ганской в 1843 г.: «Здесь — весь Купер и весь Вальтер Скотт и сверх того — страсть и своеобразный дух, которых нет ни у одного из них». Тем самым намечены традиции, на которые он опирался и которые преодолевал. От Купера в романе меньше (по преимуществу это подробное описание быта бретонских крестьян, выполненное в подражание куперовской «индейской» экзотике); от Скотта — больше.
Здесь, вслед за Купером и Скоттом, Бальзак нагромождал подробности видимого, материального бытия, вслед за Скоттом связывал судьбу любящей пары с общественной ситуацией (в данном случае с роялистским восстанием в Вандее и Бретани, с усилиями республики его подавить, с противоречиями самой республики, приведшими к перевороту 18 брюмера, с кознями и предательством Фуше и ему подобных). Однако в смысле изображения страсти Бальзак не пошел за Скоттом. «Роковая» страсть выдвигается на передний план романа. Оба героя — натуры непоследовательные, порывистые, легко переходящие от пламенной любви к жгучей ненависти, — в финале оказываются жертвами своей благородной страсти.
«Шуаны» — своего рода переход от Бальзака раннего к Бальзаку зрелому, можно бы сказать — от романтика к реалисту, если бы своеобразный бальзаковский романтизм не жил, так или иначе трансформируясь, во всем его последующем творчестве.
«История быстро старела, ибо возникали все новые жгучие интересы», — сказано в «Темном деле» (1841). А вот что сказано в «Мелких буржуа», неоконченном романе, над которым Бальзак работал в 1843—1844 г.: «То, что было уместно в 1806 году, в 1826-м выглядело смешным». Эти сентенции (их число можно бы значительно умножить) свидетельствуют о наблюденной писателем изменчивости социальной жизни, о быстроте исторического движения. Это видели все. Но далеко не все разглядели истинный смысл событий, их внутреннюю диалектическую связь. А Бальзак прозрел суть эпохи: она состояла в грандиозном, решительном и бесповоротном перераспределении богатств, собственности, т. е. в феномене прежде всего экономическом, повлекшем за собой постепенный переход власти из рук дворянства в руки буржуазии. На сцене жизни маячили красные шапки санкюлотов, строгие складки республиканских тог с полотен Давида, сюртуки членов Директории, наполеоновские орлы и расшитые золотом маршальские мундиры, плюмажи королевской кавалерии и черные сутаны священников, а в тени этих меняющихся декораций шла «настоящая» жизнь: макаронщики спекулировали мукой, виноградари скупали земли, ростовщики давали деньги в рост, банкиры наживались на мнимых банкротствах, владельцы газет, содержавшие свору наемных писак, формировали общественное мнение, управляющие имениями обкрадывали их владельцев, и все они вместе теснили, загоняли в угол, пускали по миру бывших хозяев положения — герцогов и графов, старых, королевских или новых, имперских.
Таким образом, главные, решающие перемены происходили (или, по крайней мере, подготавливались) не в тронных залах, не на полях сражений, не на конгрессах дипломатов, а, так сказать, в сфере быта — в гостиных, в нотариальных конторах, в будуарах певичек, посреди семейных драм и идиллий. Частная жизнь приобретала первостепенное значение, но не как собственно частная, а как слагаемое, даже как специфическая форма жизни общественной, форма, порождаемая новым буржуазным идолом — всепроникающим индивидуализмом.
Этот взгляд на эпоху определял бальзаковское мироощущение, оказывал влияние на характер бальзаковского реализма. Примат экономики обусловливал весомость, ясную определенность материального мира; взаимозависимость между бытием сугубо приватным и сугубо официальным побуждала строить причинно-следственные ряды, устанавливать связи, упорно, настойчиво, последовательно искать сцепления, объединяющие лица и события; это, в свою очередь, диктовало восприятие действительности — и прежде всего социума — в виде нерасторжимого единства; а сознание динамичности исторического существования сообщало этому единству сложность, неустойчивость, делало его в каждый данный момент самому себе неравным; и личность виделась атомом неустанного движения, им подхваченным, им формируемым.