История жизни пройдохи по имени Дон Паблос, пример бродяг и зерцало мошенников
Шрифт:
Я рассчитывал на несколько своих эскудо, хотя совесть моя угрызалась преступлением против правил нашего ордена, возбранявших питаться на свои деньги тому, у кого кишки вольные: хотят — едят, хотят — постятся. Однако я твердо решил нарушить свой пост и с этим намерением добрался до угла улицы Святого Луиса, где торговал один пирожник. С его прилавка на меня глянул пирог ценою в восемь мараведи, а запах печенки так ударил мне в нос, что я мгновенно как шел, так и остановился, подобно собаке на стойке, и вперил в этот пирог свой взор. С такой страстью смотрел я на него, что он, наверное, засох, точно от дурного глаза. В голове моей то строились планы, как бы его похитить, то возникало решение его купить.
Между тем пробило час дня. На меня напала такая тоска, что я решился было найти приют в каком-нибудь кабачке. И тут, когда я уже нацелился на один из них, господу было угодно, чтобы я на пути столкнулся с лисенсиатом Флечильей, моим приятелем по Алькала, который спешил куда-то, со своим прыщавым
— О чем только я не рассказал бы вам, сеньор лисенсиат, если бы, к несчастью, мне не надо бы уезжать сегодня вечером.
— Это меня весьма огорчает, — молвил он, — и не будь так поздно да не торопись я обедать, так как меня ждут сестра с ее супругом, я бы провел время с вами.
— Как, здесь находится сеньора Ана?! Тогда бросим все дела и идем к ней. Я долгом своим почитаю ее приветствовать.
Я воспрянул духом, узнав, что он еще не обедал, и увязался за ним. По пути я завел с ним разговор про одну бабенку, которой он очень интересовался в Алькала, и сказал, что знаю, где она находится, и могу ввести его к ней в дом. Это предложение сразу пришлось ему по сердцу, и я из хитрости завел с ним беседу о приятных ему вещах. Толкуя таким образом, мы добрались до его дома. Я рассыпался в любезностях перед его зятем и сестрой, а они, убежденные в том, что я явился к обеду по приглашению лисенсиата, стали просить прощения, что, не предупрежденные о столь высоком госте, ничем не успели запастись.
Воспользовавшись случаем, я пустился в уверения о моих давних дружеских чувствах к их семье, доказывая, что я свой человек и нехорошо было бы разводить со мной всякие церемонии.
Они сели за стол; сел и я, а чтобы лисенсиат не выказал недовольства ему ведь и в голову не цриходило меня приглашать, — время от времени поддразнивал его упомянутой дамочкой, цедя сквозь зубы, что она-де расспрашивала меня о нем, и прочее тому подобное вранье. Это примирило его с моим обжорством, ибо того разгрома, который я учинил закускам, не могло произвести и пушечное ядро. Подали олью, и я уничтожил ее почти всю в два глотка — без злого умысла, но с поразительной быстротой. Можно было подумать, что, даже когда она была у меня во рту, я все еще боялся, как бы ее у меня не отняли. Да простит меня бог, но даже кладбище Антигуа в Вальядолиде не пожирает тела мертвецов с такой быстротой — а уже через сутки от них ничего не остается, с какой я пожирал во всю силу своих челюстей подвертывавшиеся мне кушанья. Хозяева, вероятно, не могли не заметить тех огромных глотков, какими я втягивал в себя бульон, вычерпывания до дна суповой посуды, преследования, которому я подвергал кости, и истребления мяса.
Сказать по правде, я, между прочим, успел набить всякой всячиной и свои карманы. Наконец убрали со стола. Мы с лисенсиатом удалились к окну, чтобы потолковать о паломничестве к названной особе, которое я взялся устроить. Сделав вид, будто меня окликнули с улицы, я отозвался: «Вы меня, сеньора? Сейчас иду», — и попросил позволения у лисенсиата покинуть его на минутку. Надо полагать, что с того времени он мог бы поджидать меня до сих пор, ибо, уничтожив весь хлеб и заметив, что все встали из-за стола, я исчез навеки.
Потом я с ним встречался много раз и имел случай оправдаться, наговорив кучу выдумок, не относящихся, однако, к моему рассказу.
Пошел я куда глаза глядят, добрался до Гвадалахарских ворот и уселся на одну из скамеек, которые ставят обычно у дверей лавок. Богу было угодно, чтобы в это самое время к лавке подошли две девицы из числа тех, что пускают в оборот свои личики. Были они закутаны по самые глаза и разгуливали в сопровождении своей старухи и маленького пажа. Они спросили меня, нет ли в продаже бархата какой-нибудь особой выделки. Я — лишь бы начать с ними беседу — принялся плести всякую чепуху, играя словами и расточая любезности. По моей непринужденности они решили, что кое-что из лавки им может перепасть, я же предложил им выбрать все, что понравится, ибо в этом не было для меня никакого риска. Они стали отказываться и уверять, что никогда ничего не принимают от незнакомых людей. Я сказал, что с моей стороны было бы дерзостью ничего им не предложить, и я надеюсь, что они окажут мне милость и примут несколько кусков тканей, выписанных мною из Милана, которые вечером принесет им на дом мой слуга. Тут я указал как на своего на какого-то лакея, стоявшего напротив нас и ожидавшего своего хозяина, который зашел в другую лавку, почему слуга этот стоял с непокрытой головой. А дабы они приняли меня за человека из хорошего общества и за лицо известное, я только и делал, что снимал шляпу перед всеми проходившими мимо советниками и кавалерами и, не будучи ни с кем из них знаком, учтиво с ними здоровался, словно я с ними на короткой ноге. Девицы весьма этому обрадовались; их также ослепила сотня золотых эскудо, которую я извлек из кармана, когда в их: присутствии у меня попросил милостыню какой-то нищий. Они решили, что я весьма знатная персона. Тут, спохватившись, что им пора идти домой, ибо уже вечерело, они предупредили меня, что лакея следует прислать не иначе как тайком. Я попросил у них в знак особой милости, как бы в залог непременной завтрашней встречи, дать мне отделанные золотом четки, которые держала в руках самая из них хорошенькая. Девицы сначала поломались, я же предложил им, со своей стороны, в залог сто эскудо и попросил сказать, где они живут. В намерении нагреть меня в дальнейшем на большую сумму они отказались от залога, дали мне свой адрес, поинтересовались, где я живу, и предупредили еще раз, что лакей не может явиться к ним в любое время, ибо они — дамы высшего света. Я пошел проводить их по Большой улице и в начале улицы Тележной выбрал, как мне показалось, самый лучший и самый большой дом, у дверей которого стояла карета без лошадей, и сказал девицам, что это мое обиталище и что дом, карета и сам хозяин всего этого готовы к их услугам. Назвался я доном Альваро де Кордоба и на глазах у моих девиц скрылся в дверях этого здания. Вспоминаю также, что, когда мы выходили из лавки, я с важным видом подал знак одному из лакеев подойти ко мне и сделал вид, будто велю ему и другим лакеям оставаться здесь и ждать меня. Девиц я в этом убедил, на самом деле я спросил его, не находится ли он в услужении у моего дяди командора. Он ответил, что нет. Таким способом я ловко присвоил себе, как истый кабальеро, чужих слуг.
Наступила темная ночь, и все мы сошлись в нашем доме. Там я встретился с солдатом-тряпичником, притащившим восковую свечу, которую ему дали подержать на похоронах и с которой он улизнул. Звали его Маргусо, и родился он в Олиасе, исполнял роль полководца в некой комедии и сражался с маврами в каком-то балете. Когда он беседовал с кем-нибудь из побывавших во Фландрии, то рассказывал о своей службе в Китае, а когда его собеседниками оказывались лица, побывавшие в Китае, то он хвастался своими подвигами во Фландрии. Порой он поговаривал поставить все у нас на военную ногу, как в лагере, но, видимо, сам мог только давить вшей; он называл замки, но сам видел их разве только на монетах. Он восхвалял память дона Хуана, и я не раз слыхал, как он говорил, что имел честь быть другом самого Луиса Кихады. Он рассказывал о турках, о галионах и о полководцах все то, о чем поется в песнях. Ничего не смысля в морских делах, он рассуждал о том сражении, которое дал дон Хуан при Лепанто, полагая, что Лепанто — это какой-то весьма воинственный мавр, и нисколько не подозревая, что это название морского залива. Мы мерли со смеху.
Вскоре явился и мой спутник с разбитым носом, с перевязанной головой, весь окровавленный и грязный. Мы спросили его, что было причиной этому, и он рассказал о паломничестве к похлебке святого Иеронима и о том, как он попросил удвоенную порцию для неких благородных, но бедных особ. Эту порцию ему дали, обделив других нищих, а они в досаде отправились следом за ним и обнаружили его в укромном уголке за воротами, где он храбро разделывался со своим котелком. Начался спор о том, хорошо ли обманывать всех, чтобы нажраться одному, лишая других пищи ради собственной своей пользы. За спором в ход были пущены и палки, а вслед за палками на бедной голове моего спутника появились шишки и кровоподтеки. Атаковали его и глиняными кувшинами, а урон его носу был нанесен деревянною мискою, которую кто-то дал ему понюхать с несколько большим азартом, чем требуется. Шпагу у него отняли. На крики выбежал привратник, но и он не мог добиться мира и тишины. В конце концов приятель мой, увидав себя в столь великой опасности, взмолился:
— Я отдам вам все, что съел!
Но этого оказалось недостаточным, ибо на него обрушились за то, что, прося якобы для других, он скрыл, что сам являлся таким же охотником на даровую похлебку, как и все остальные.
— Взгляните на этого оборванца, на эту тряпичную куклу! Выглядит он грустней, чем лавка пирожника во время поста, дыр на нем больше, чем у флейты, заплат — чем пятен у пегой лошади, а пятен — чем в яшме! — вопил какой-то нищий студент с корзинкой для подаяний. — Тут за похлебкой стоят люди, которые могли бы стать епископами, а какая-то голытьба осмеливается ее пожирать. Я бакалавр философии из Сигуэнсы!
Привратник, услыхав, как один старикашка заявил, что хотя он и пользуется даровым супом, но тем не менее происходит от Великого Полководца и имеет знатную родню, кинулся их разнимать.
Тут я и оставлю его, ибо мой приятель удалился разбинтовывать свои мослы.
Глава XVI
в которой речь идет о том же, пока все не попадают в тюрьму
Явился Мерло Диас со своим поясом, превратившимся в ожерелье из глиняных кувшинчиков и склянок, которые он насобирал по женским монастырям, прося у монашек напиться и без зазрения совести присваивая себе посуду. Его перещеголял Лоренсо дель Педросо, вернувшийся с промысла в роскошном плаще, который он обменял в одной бильярдной на свой столь облезлый, что тому, кому он достался, не придется больно в нем красоваться. Обычно он снимал свой плащ, как бы собираясь вступить в игру, клал его вместе с другими, а затем, сделав вид, что не нашел, с кем составить партию, уходил, прихватывая с собой тот плащ, который ему больше всех приглянулся. Проделывал он это и там, где играли в арголью и в кегли.