Истощение времени (сборник)
Шрифт:
Закусывали кислым серым хлебом и выложенными на тарелку консервами тресковой печени. После второго стакана Виталий встал и начал ходить по комнате. Букварь чувствовал себя усталым, понимал, что быстро пьянеет, и мазал хлеб маслом.
– Итак, все кончено, – сказал Виталий, – присыпали землицей.
– Садись. – Спиркин постучал по столу. – Тут еще есть.
Погашенный окурок Виталий выкинул в окно, присел на стул, сидел прямой, напряженный, барабанил пальцами по столу, покрытому клеенкой.
– Никто его не знал, – заговорил Букварь,
– Предположим, знали, – сказал Виталий.
«Наверное, все знали… Только ты ничего не знал, только ты. Помнишь, Зойка говорила: “Кешка – святой человек”?»
– Предположим, знали… – И потом совсем тихо сказал Виталий: – Но разве от этого Кешке сейчас легче?
Букварь отмахнулся от слов Виталия, вытащил из кармана смятый тетрадочный листок, исписанный крупными прыгающими буквами, вытащил, как вытаскивают козырной туз.
– Этого тоже никто не знал… О чем Кешка думал. Он хотел послать в «Комсомолку»…
Спиркин читал тетрадочный лист насупившись, тер нос, шевелил губами, а Виталий, прямой и напряженный, все постукивал пальцами по столу. Букварь наблюдал за ними и волновался, словно сейчас ему должны были поставить отметку на этом листке. Перед его глазами бежали торопливые и небрежные Кешкины слова с ошибками и помарками, он заново переваривал сейчас все шестнадцать Кешкиных вопросов, и ему самому хотелось отвечать на них. Вопросы были разные, стояли под пунктами, как в плане школьного сочинения.
«Стоит ли делать девушкам маникюры и завивки?»
«Каким будет коммунистическое общество?»
«Как пополнить свои знания до уровня средней школы?»
«Ехал я вчера с ребятами в кузове машины и снова пел блатные песни. Тянет меня петь их. Как спорить мне самому с собой, где козыри?»
«Как надо вести себя?»
«Как надо одеваться?»
И в конце, в самом низу листка, были строчки, которые Букварь запомнил наизусть:
«И как сделать так, чтобы жизнь была как песня, с ее грустью и радостью и ощущением всего радужного, нового?»
– Да-а-а, – протянул Спиркин.
– Понимаешь, какой он был?.. Он был лучше, чем мы думали.
– Чем ты думал, – сказал Виталий. – Только разве от этого ему сейчас легче?
– Это уже мистика, – заявил Спиркин.
– Ага, – согласился Виталий, – мистика…
– Обидно. Страшно обидно, – сказал Букварь. – Это же несправедливо! Прожил человек только двадцать три года, ничего не успел сделать, и вдруг…
– Ну а если бы успел? – Ресницы Виталия поднялись. – Ну а если бы прожил сорок, девяносто, сто пятьдесят лет? Если бы совершил множество великих подвигов и наплодил огромное количество потомков? Тогда было бы справедливо? Тогда ему сейчас было бы легче?
Пальцы Виталия перестали барабанить, замерли, как оркестранты в цирке, словно сейчас должен был исполняться рекордный трюк.
– Ведь Кешки-то нет! Сколько бы он ни прожил и что бы он ни сделал, его нет! И теперь неважно, был он или не был.
– Тогда зачем же он жил? – глухо спросил Букварь. – Просто для того, чтобы участвовать в обмене веществ?
– Может быть, – поглядел вдруг на потолок Виталий.
Он встал, взял новую бутылку, неторопливо обстучал ножом горлышко, ссыпал на клеенку раскрошенный сургуч, вытащил пробку и молча разлил водку по стаканам.
Букварь заметил, как он поглядел на четвертый стакан, полный, налитый для Николая. Букварь сказал:
– Николай сейчас придет. Наверное, задержался у Мотовилова.
Он придумал про Мотовилова. Виталий промолчал, пожал плечами, и Букварю показалось, что дернулись усмешкой уголки его губ. Букварь понимал, что они с Виталием ведут сейчас молчаливый спор, спор о Николае, и разрешить его может только сам Николай. Букварь волновался, посматривал на часы и на четвертый стакан, и все же он был уверен, что Николай придет, сейчас придет, и все станет на свои места.
«Ты даже не знаешь, Николай, как нужно мне сейчас, чтобы ты пришел, чтобы ты сказал: “Хлопцы, я не еду в Аскиз, сейчас надо быть всем вместе”. Ты придешь… Минут через десять…»
– Ну, поехали!
Виталий поднял стакан.
Букварь тянул водку, не спешил, видел голую загорелую Кешкину спину, мускулы, ходившие под коричневой кожей, и ватные куски мыльной пены, падавшие на пол.
Потом Букварь вспомнил о носилках, и они двинулись перед его глазами, и санитар никак не мог подать их вверх, в раскрытую пасть кремового кузова, кашлял, кашлял долго и хрипло, кашель убивал его, не давал выпрямиться.
«Как же так! Жил человек, жил двадцать три года. А если бы прожил сто пятьдесят лет, если бы все успел?» Букварь обернулся. Но Виталий молчал, барабанил пальцами по столу. «А если бы все успел или умер сейчас геройски, пожертвовав собой ради великого дела, что тогда? Ничего. Все равно для Кешки сейчас ничего не было бы. Ничего. Страшное ничего. Глупая, бессмысленная смерть, перечеркнувшая Кешку, словно его и не было никогда. Зачем жил Кешка, зачем живешь ты, Букварь? Только для того, чтобы на мизерно малом отрезке времени осуществлять жизнь разумной материи и потом, пожалте, навсегда в ничто? Так, что ли? Это же несправедливо!»
Букварю стало страшно. Он вспомнил четыре пальца, вцепившиеся в коричневый камень, он вспомнил себя – песчинку, вцепившуюся в скалу «Тарелка», в голубой шарик, приплюснутый у полюсов, вцепившегося в жизнь, и никак не мог перевести мысли свои на простые, земные вещи. Он словно находился в состоянии какого-то нервного шока, и снова все казалось ему нереальным: и четыре стакана, стоявшие на столе, и графин с водой, и пальцы Виталия.
– Навсегда, надолго, – сказал вдруг Букварь, – как память о Кешке, останутся слова, выцарапанные им на скале «Тарелка».