Итальянка
Шрифт:
— Видишь ту кошку?
— Да, конечно.
— Ну а я до последнего времени не смогла бы увидеть ее. Теперь она существует, она там, и, пока она там, меня там нет, я просто вижу ее и позволяю ей быть. Помнишь то место из «Старого Морехода», где он видит водяных змей? «О, счастье жить и видеть мир — то выразить нет сил!» [35] Вот оно каково — внезапно научиться видеть мир и любить его, обрести свободу от себя…
Я понимал ее.
— Да. Я рад насчет кошки. Но куда ты собираешься, Изабель?
35
Кольридж С.Сказание
— Домой в Шотландию, к отцу. Он еще жив и всегда терпеть не мог Отто, так что кого-то я порадую. Наверное, верну себе девичью фамилию.
— И что это за фамилия?
— Лермонт.
— Хорошая фамилия. Ты знаешь, что так звали русского поэта Лермонтова? Его предки были шотландцами…
— Да, знаю, и его убили на дуэли в возрасте двадцати шести лет. Ты говорил мне все это, Эдмунд, и теми же самыми словами, когда мы впервые встретились, до того как я вышла за Отто. Разве ты не помнишь?
Я не помнил. Не сумел вызвать из пропасти времени воспоминание о разговоре с юной далекой Изабель. Я посмотрел на нее с печалью и недоумением.
— Нет. Странно, что я когда-то говорил эти слова и забыл их. Из-за этого кажется, что человеческие существа, в конце концов, всего лишь механизмы.
— Я никогда не чувствовала себя механизмом меньше, чем теперь. Я прекрасно помню тот случай. Много думала о нем в последнее время. Поможешь мне закрыть чемодан?
Я взялся за чемодан и мазнул рукавом по ее голой руке. Она пахла ароматным, косметическим, животным теплом. Чемодан с лязгом защелкнулся. Коричневая комнатка стала совсем голой, обезличенной, она ждала, когда мы уйдем.
— Что ты собираешься делать в Шотландии? Найдешь работу?
— Ну… Да сядь же, Эдмунд, ты заслоняешь весь свет, когда стоишь. До чего же здесь жарко — прямо средиземноморская погода! И убери свои длинные ноги с дороги. Я должна тебе кое-что сказать, вообще-то кое-что совершенно чудесное.
— Что?
— Я беременна.
Она переместилась в луч солнечного света, и на ее лицо и волосы словно осела золотистая пыль. Изабель улыбнулась мне сквозь позолоченную дымку. Я смотрел на нее в смятении, толком не уверенный, что должен чувствовать.
— Дэвид?
— Да, разумеется. Разве не потрясающе?
Она засмеялась с чистой радостью.
— Ах, Изабель… если ты рада, то и я рад, очень рад. А Дэвид знает? Или Отто?
— Нет. Я не скажу никому, кроме тебя. Это мое личное дело.
— Ты уверена?
— Да. Теперь у меня наконец есть будущее, я обладаю будущим, оно здесь.Я никогда по-настоящему не владела собственной жизнью. Я должна быть независимой, мыдолжны быть независимыми — теперь.
— Ребенок, — произнес я. — Как странно! Все становится совершенно другим. Ребенок — наполовину еврей.
— Ребенок — наполовину шотландец.
— Ребенок — наполовину русский. Лермонтов. Ах, Изабель, я так рад!
— Мой ребенок. Каким Флора никогда не была. Он будет мой, только мой.
Что-то в ее словах обеспокоило меня.
— Знаешь, ему понадобится… особенно если родится мальчик…
— Мужчина в доме? Да, я знаю. Эдмунд, как насчет того, чтобы на мне жениться? Ты мне всегда ужасно нравился. С тех пор как рассказал о Лермонте.
— Извини… я не могу… я правда очень тронут, очень благодарен… но… понимаешь, есть кое-кто еще.
— Кое-кто еще. Да ты загадочный тип, Эдмунд! Ладно, ладно, не красней так, хотя хочу сказать, что тебе это очень идет вкупе с остатками синяка под глазом, — эдакий эффект винных пятен. Только не беспокойся обо мне и, ради бога, не начинай извиняться!
— Мне очень жаль, Изабель. Но ты же знаешь, я всегда буду рядом, если понадоблюсь тебе и юному Лермонтову.
— Я знаю. Дядя Эдмунд — in loco parentis. И все такое.
— И все такое. До свидания, дорогая Изабель.
21 Рим
Кухня была пуста приводящей в замешательство окончательной пустотой. Часы остановились. Огонь погас. Буфет опустел. Все было убрано, все шкафчики были закрыты и заперты. Жаркое солнце сверкало сквозь полузадернутые шторы «Уильям Моррис», заставляя их сиять подобно цветному стеклу. Помещение было надраено, обнажено, покинуто, точно комната, ожидающая нового жильца. Пустота напугала меня. Я тихо и быстро прошел к лестнице. Свет сюда не проникал, и шахта дома уходила вверх, темная и зловещая, все еще пахнущая дымом. Я вслушался в ее тишину.
Потом взбежал по ступенькам. Площадка была замусорена обугленными остатками мебели из комнаты Изабель. Я помедлил. Меня интересовала только одна комната. Я поднялся по второму пролету на чердачный этаж, где всегда жила итальянка. Постучал и вошел в ослепительное солнце.
Увидев, что она еще здесь, я испытал такое безмерное облегчение, что во мне словно что-то лопнуло и я едва не споткнулся. Закрытый чемодан лежал на старательно перевязанном дорожном сундуке. Маленькая белая комната с обоями, испещренными розочками, была опустошена и вычищена. Только на стене висела большая знакомая карта Италии — Карлотта приколола ее много лет назад. Я медленно вошел.
Она стояла у окна, затерянная в солнечном свете.
— Извини, что ворвался. Мне на секунду показалось, что ты уехала.
Она промолчала, но чуть-чуть пошевелилась. Пыльный прозрачный луч света разделял нас стеной. Я вновь бессвязно заговорил:
— Извини…
— Ты пришел попрощаться? Как мило с твоей стороны.
Ее голос был сухим, чуть резким, невыразительным, — бесприютный будоражащий голос.
Я захотел получше разглядеть ее и шагнул в сторону от солнца. Луч упал ей на грудь, и я увидел над ним бледное худое большеглазое лицо и шапку сухих блестящих черных волос. Это было старое лицо, новое лицо, лицо тициановского мальчика, лицо няни моего детства.