Итальяшка
Шрифт:
ИТАЛЬЯШКА
Впервые читатели России знакомятся с Йозефом Цодерером, «австрийским писателем с итальянским паспортом», как он сам себя называет. «Итальяшка» — самое известное произведение Цодерера. Это повесть о судьбе женщины, которая оказалась чужой и в угрюмом немецком мирке родной тирольской деревни, к в городе, среди бесчисленных итальянских друзей своего возлюбленного.
Перед нами история отчуждения, написанная в мощных, ярких образах. Это проза, которая берет за душу с первых же страниц.
Посвящается Петеру
В конце концов ей пришлось Сильвано просто написать — сиди дома, — пока до него наконец не дошло, и он остался дома, в своей квартирке в итальянской части города, которую немцы именуют Шанхаем.
«Я трусливая дрянь, дрянь трусливая», — снова и снова, литанией повторяла она про себя, почти в ритме молитвенного розария, что доносился сюда, в горницу, из соседней комнаты, где они положили ее отца, сельского учителя. Как можно было запретить Сильвано поехать с ней на похороны тестя, он же с юга, для него это святое, само собой разумеющаяся дань почтения к усопшему, а что этот тесть однажды, когда Сильвано, будучи в гостях, сварил всем спагетти, прямо вот здесь, за этим столом, попросту молча поставил тарелку на пол, перед своим псом-овчаркой, а зятя в глаза называл «пустельгой» — это не важно.
Она обошлась с Сильвано не как с человеком, и уж тем более не как с любимым человеком, а именно как с итальяшкой, макаронником, которому в здешнем, немецком, мире делать нечего, которому лучше держаться отсюда подальше, она своими руками его вытолкала — ладно, мягко оттеснила, не впустила в дом, лишь бы не усугублять раздоры и свары, ну и конечно, чтобы его пощадить, от унижений избавить. Она предпочла приспособиться, примениться, предпочла его обидеть — это она-то, которой якобы до всей этой чепухи давно и дела нет, которая, несмотря на все пересуды, несмотря на отцовское осуждение, давно живет, как ей хочется, то есть с Сильвано, — ну и пусть, что он итальянец и немца из него никакими силами не сделаешь. А вот замуж за него не вышла, хоть ей как-никак уже тридцать, да еще и с хвостиком.
Главное, чтобы на отцовских похоронах была тишь да гладь. Вот почему она и едет теперь одна навстречу ползущим с гор облакам, чтобы в одиночку проделать то, что положено, когда умирает человек, проделать тихо-спокойно, — иными словами, едет одна, просто из страха перед остальными, в эту глухомань, что залегла на высоте тысяча триста метров над уровнем моря, ничего не желая знать о приливах и отливах, в эту горную дыру, из которой отец оказался не в силах выбраться, хотя прежде, бывало, то и дело восклицал: «Прочь отсюда, куда угодно, только прочь!»
На этом небе, навстречу которому она сейчас поднимается, ее ждет отнюдь не рай, она слишком хорошо это знает — нутром люди там ничуть не переменились, только на лицо стали поприветливее, вон, даже Плозер снес к чертям все свое подворье, дом, сарай и хлев, и тоже отгрохал пансион.
На последнем повороте перед указателем с названием деревни она вспомнила: калужница, желтые бубенчики, Сильвано радовался им, как ребенок.
Деревенского учителя, ее отца, соседи положили в голой и пустой комнате, это была спальня, из которой все вынесли, положили прямо на доски, брошенные поверх двух малярных козел. Покойника, которого по старинному обычаю не дозволялось мыть, обрядили в воскресный костюм и, босого, укрыли старой, хотя и выглаженной белой простыней, натянув ее до подбородка.
Она поглядывала на него, снова и снова, словно не веря, что это и вправду лежит он, старик с желтовато-седыми патлами, аккуратно расчесанными теперь в кружок, вон, даже ушей не видно, чокнутый учитель, как они его называли, пропойца-учитель, о котором они так любили посудачить, хотя, по их понятиям, учитель он был хороший, потому как орал знатно, у такого не забалуешь, и школу содержал в порядке и строгости, не то что нынешние молодые училки. И хотя не больно это был хороший пример, когда его находили, а в последние годы все чаще, причем обычно именно дети, то бишь его же ученики, где-нибудь на лугу, или на дороге, или в ложбине у ручья, в полном беспамятстве или почти в беспамятстве, но уж точно пьяным в стельку, как вот и в последний раз, когда его обнаружили у ручья за церковным оврагом, где он, должно быть, уже несколько часов без чувств провалялся.
На полу, прямо в ногах у покойного, поблескивая лакированными боками, стоял серо-голубой глиняный бочонок, в котором раньше всегда хранили брусничное варенье, еще примерно до половины заполненный святой водой, которой пришедшие, обмакнув в воду еловую веточку, окропляли укрытое простыней тело, прежде чем приступить к молитве. Капельки воды снова и снова появлялись на осунувшемся, неживом отцовском лице, она их не отирала, давая им самим испариться в воздухе. Никогда еще узор из бледно-серых кленовых листьев, который мать, вооружившись резиновым валиком, напоследок нанесла на известковую побелку стен, перед тем как на почтовом автобусе навсегда уехать вниз, в долину, не казался ей таким нестерпимо отчетливым.
Из-за двери, каким-то истовым и шипящим надрывом, резко выделяясь из голосов других молебщиков, до нее доносился голос сводного брата, особенно в рефрене «Ты, восставший из мертвых».
На столе в горнице стояла бутыль крепкого, кувшин с вином и несколько стаканов. Тот, кто отмолился свой час за упокой души усопшего, выходил из спальни, подавал ей руку, хотя в другом случае, встреть он ее на улице просто так, быть может, в жизни руки бы не протянул, ей, которая теперь не Ольга, а «итальяшка», здесь даже ребятишки, которые вообще ничего про нее не знают, и те «итальяшкой» ее кличут.
Представляя себе, как в баре Сильвано разливает сейчас для работяг с ночной смены небольшими, по осьмушке литра, порциями красное фриулийское или перешучивается с Гвидо и Микеле, которые — но это уже после обеда — регулярно заходят пропустить стаканчик, она здесь, в горнице, родной горнице своего детства, в благодарность за поминальную молитву разливала по стаканам кому вино, кому крепкое.
За соседним столом, напротив, устроились со своими стопками Филлингер Карл и Унтерталлингер, сидели все больше молча, а если и говорили о чем, то лишь сдавленным шепотом. Один раз до нее донеслось «трактор», потом почему-то «захороненные деньги», она сперва было подумала «похоронные деньги», но потом услышала слова еще раз и поняла, что это, должно быть, «схороненные деньги» на трактор. За дверью по-прежнему бубнили заупокойную: по пять раз «Отче наш» и «Верую в Господа нашего, Отца Всемогущего».
Филлингер Карл, с медно-рыжими волосами, сейчас уже сильно поредевшими и словно приклеенными к его узкой барсучьей головке, Карл, как и многие другие мальчишки, то и дело клянчил у Ольги ее дамский велосипед. Ну дай прокатиться, не отставал он, стоял перед ней и клянчил, дай же, давай хотя бы до Турнеровского ручья прокатимся, и она разрешила, и сама села на багажник, свесив ноги на одну сторону. В лугах возле родника их ждали еще не то трое, не то четверо, то ли из седьмого, то ли из восьмого класса, и все хотели ее дамский велосипед опробовать, хоть сами же над ним и потешались, но она закричала «нет! нет!», пытаясь отбить велосипед у этой шпаны, у этой шайки, где никто ни с кем не дружил, какая тут дружба, ежели они с малолетства приучены помнить, у кого из их отцов сколько телят в хлеву и чья корова самая удойливая. Она твердо решила ехать домой, но Карл сказал, давай, мол, выкурим по одной, и действительно вытащил из кармана измятую сигаретную пачку. Но она курить не захотела, решила лучше босиком пройтись по дну ручья, балансируя на скользких камнях.