Шрифт:
Лео Перуц
ИУДА "ТАЙНОЙ ВЕЧЕРИ"
Перевод с немецкого Н. Федоровой
1
Весной 1498 года, в мартовский день, даривший ломбардскую равнину ливнями, а не то и шквальным ветром да запоздалым снегопадом, настоятель доминиканского монастыря Санта-Мария делле Грацие отправился в миланский замок засвидетельствовать герцогу Лудовико Мария Сфорца, по прозванию Мавр1, свое почтение и заручиться его поддержкой в деле, которое давно внушало монахам тревогу и огорчение.
Миланский герцог уже не был тем дерзким в замыслах и скорым в решениях полководцем и политиком, который не единожды уберегал свое герцогство от войны, сея раздор в сопредельных странах, направляя вражеские силы к иной цели и приумножая собственную мощь. Удача его и слава клонились к закату, а ведь, как говаривал сам
Мавр принял настоятеля монастыря Санта-Мария делле Грацие в старинном своем замке, в Зале богов и гигантов, название которому дали фрески, украшавшие две его стены, тогда как третья стена с ее изрядно поблекшей и частью осыпавшейся росписью, если хорошенько присмотреться, еще являла взору "Видение Иезекииля" времен Висконти. Здесь герцог в утренние часы по обыкновению занимался государственными делами. Лишь изредка он делал это в одиночестве, ибо испытывал потребность в любое время дня непременно видеть или хотя бы слышать рядом знакомых, близких людей. Одиночество, пусть даже минутное, тревожило его и угнетало, ему мнилось тогда, будто он уже всеми покинут, и от мрачного предчувствия самый просторный зал становился для него тесным тюремным казематом.
Итак, в этот день и час при герцоге находился статский советник Симоне ди Трейо; он только что закончил доклад о том, какой прием следует оказать ожидаемому при дворе Великому сенешалю Неаполитанского королевства. Присутствовал здесь и секретарь герцогской канцелярии, ведший записи. В нише у окна стояли казначей Ландриано и капитан ландскнехтов да Корте, про которого уже тогда шла молва, что всякой другой монете он предпочитает французские золотые кроны; сейчас эти двое с видом подлинных ценителей разглядывали лошадей - сицилийца и крупного варварийца, - которых конюхи водили по двору, меж тем как герцогский шталмейстер торговался о цене с их владельцем, немцем-барышником, и немец знай себе отрицательно качал головой. В глубине зала, недалеко от камина, у ног изображенного на стене мерзкого великана, зверски раздувшего щеки, сидела мадонна Лукреция Кривелли, возлюбленная герцога. Компанию ей составляли придворный поэт Беллинчоли, костлявый, с унылым лицом чахоточной обезьяны, и музыкант Мильоротти, прозванный при дворе Фенхелем. Ведь приправленные фенхелем сласти и лакомства подают лишь в конце трапезы, когда все уже сыты, - вот и герцог большей частью призывал к себе Мильоротти, когда наскучивал иными развлечениями. На слова Фенхель был скуп, а коли и случалось ему заговорить, то выходило нескладно и буднично, да и голос у него был скрипучий, поэтому он чаще помалкивал. Однако ж он умел весьма ловко и доходчиво выразить все свои мысли и суждения звуками лиры. И сейчас, когда Мавр, учтиво поздоровавшись с настоятелем, провожал его к удобному креслу, Фенхель с торжественной манере этакого церковного хорала заиграл миланскую уличную песенку, которая начиналась словами:
Рыщет тать в ночи густой
Кошелек припрячь-ка свой!
Ведь всяк при дворе знал, что настоятель не упускал случая воспользоваться герцогской щедростью и взял себе за правило любое дело предварять жалобами: мол, монастырский виноград нынешний год по причине скверной погоды куда как плох, и это повергло или же повергнет его в крайне бедственное положение.
Возлюбленная герцога, оставившая свое место у огня и направлявшаяся
Настоятель меж тем, тихонько покряхтывая, опустился в кресло. На вопрос герцога о его здравии он посетовал, что уже которую неделю страдает отсутствием аппетита, и призвал Господа в свидетели, что за два дня только и сумел проглотить кусочек хлеба да полкрылышка куропатки. Если дальше так пойдет, добавил он, можно и вконец обессилеть.
И тут выяснилось, что, сколь ни удивительно, пожаловал он на сей раз не за денежной субсидией, ибо ни словом не обмолвился о винограде, который и нынешний год несомненно куда как плох, а тотчас заговорил о предмете, каковой полагал виновником скверного состояния своего здоровья.
– Все Христос этот со своими апостолами, - сказал он, обмахиваясь рукою, - то бишь, коли это вообще Христос, ведь распознать пока ничегошеньки невозможно, разве что несколько ног да рук, я даже и не знаю, которому из апостолов они принадлежат. С меня хватит. Этот человек заходит слишком далеко. Месяцами он вовсе глаз не кажет, а когда наконец явится, так полдня стоит перед картиной, но кисть в руки не берет. Поверьте, он затеял эту роспись, просто чтоб вогнать меня в гроб.
Всю эту речь Фенхель сопровождал новой мелодией, теперь уже шуточной песенкой, которую миланские простолюдины распевали, когда им было невмоготу слушать плохую, длинную и нудную проповедь, и текст этой песенки гласил:
Ах, идем домой, сосед,
Слушать бредни мочи нет!
– Вы, досточтимый отче, - отозвался герцог, - пришли нынче в ту самую кузницу, где я все время между молотом и наковальней, ибо редко бывает, чтобы на дню хоть раз не обратились ко мне с такой вот или иной жалобой на этого человека, которого я, не скрою, люблю как брата и буду любить всегда. Сдается, во многих его искусствах настало затишье, и с той поры как он - не знаю, от упрямства или от подлинной увлеченности, - занялся опытами и математикой, от него даже крохотной прелестной Мадонны получить невозможно, с этим, мол, пожалуйте к Салаи, к его ученику, который до прошлого года краски растирал.
– По-моему, именно теперь он больше, чем когда-либо, занят проблемами живописи, - возразил поэт Беллинчоли.
– Не далее как вчера он с присущим ему огромным пылом рассуждал при мне о десяти священных заповедях, каковые должен соблюдать глаз художника, и перечислил оные: свет и тень, контур и цвет, фигура и фон, удаленность и близость, движение и покой. А потом с самой серьезной миной добавил, что живопись превыше врачебного искусства, ибо способна пробудить давно усопших, а тех, кто еще жив, - отнять у смерти. Человек, потерявший веру в свое искусство, этак говорить не станет.
– Он увлекся мечтаниями и небылицами, - сказал капитан ландскнехтов да Корте, ненадолго отведя взор от коней во дворе.
– Едва ли мне доведется увидеть наяву, а не на бумаге его переносные мосты для рек с высокими и низкими берегами. Он берется за величайшее по важности, но ничего не доводит до конца.
– То, что вы, государь, благоволили назвать затишьем, - обратился к герцогу казначей Ландриано, - происходит, быть может, от боязни наделать ошибок. И боязнь эта год от года растет, по мере того как он накапливает знания и оттачивает свое мастерство. Лучше б ему забыть малую толику своего искусства и знания, чтобы вновь создавать прекрасные произведения.
– Возможно, - с постной миной провозгласил настоятель.
– Но прежде ему бы стоило подумать о том, что в трапезной положено вкушать пищу, а не принимать казнь за грехи. Сил моих больше нет смотреть на эти леса, и шаткие подмости, и на стену за ними, едва тронутую кистью, а уж про неистребимый запах штукатурки, льняного масла, лака да красок и вовсе говорить нечего. Мало того, он раз по шесть на дню жжет сырые поленья, так что густой дым ест нам глаза, и все затем, чтобы, как он объясняет, узнать, каким цвет этого дыма видится глазу на том или ином расстоянии, - ну при чем тут "Тайная вечеря", скажите на милость?!