Иудейские древности
Шрифт:
– Да ну?! – не верили любопытные.
– Вот тебе и ну! Да и христианских младенцев теперь на Руси днем с огнем не сыщешь! – Тяжело вздыхая, Петрович открывал пачку папирос “Норд”, в борьбе с космополитизмом скоропостижно переименованных в “Север”.
Но шло время, борьба с космополитизмом закончилась, папиросы “Север” исчезли навсегда, а евреи остались. Одна эпоха сменяла другую, как меняются времена года, а жизнь в доме на задворках Марьиной Рощи текла по-прежнему. Дети росли, учились, заводили семьи, отгораживались друг от друга складными ширмами, листовой фанерой, тряпками и сундуками. Дом становился тесен, комнаты, некогда светлые и просторные, все более напоминали кишащие пчелами узкие, почерневшие от засохшего меда улья.
Бывало
Правда, и до стариков Марьиной Рощи доходили разговоры о новом исходе и что кое-кому из ушедших и пропавших неисповедимыми путями удалось добраться до Земли Обетованной. Старики плакали и боялись верить, ведь что ни говори, а Иерусалим Небесный всегда казался им куда ближе Иерусалима земного, и в каком из них доведется всем свидеться – это уж как Бог решит.
Ида в разговоры об эмиграции не вмешивалась, хотя по одному ее слову весь род старого Залмана мог тронуться с места. Однако на все вопросы и намеки Ида либо отмалчивалась, делая вид, что оглохла, либо отвечала туманно, иносказаниями и притчами, начинавшимися с мудрости библейских пророков и получавшими назидательное завершение в лице столь редких в еврейских семьях бездельников, неучей и пьяниц.
– Вылитый Залман! – ворчала Ида, завидев в коридоре выпившего правнука.
Впрочем, жившие в квартире инженеры, врачи, художники и музыканты, по утверждению Иды, тоже все как один пошли в старого Залмана. Даже глухонемой Наум, игравший в театре для слабослышащих, оказался целиком и полностью вылитый Залман. Самого Залмана никто не помнил, он давно превратился в легенду и служил наглядным примером на все случаи жизни, как Талмуд. Дух Залмана незримо витал по закопченной квартире, имя его осеняло все известные старой Иде пороки и добродетели.
– Так говорил Залман! – любила повторять Ида, и перед этим аргументом не мог устоять ни один еврей.
Возражать Иде опасались, она была старшей, она была главной, но кроме того, и это самое важное, Ида хранила тайну золота, тайну клада, закопанного в известном ей одной месте, великую тайну, которую она обещала открыть только перед смертью.
Вообще-то истинным владельцем клада был ныне покойный Шая, младший брат Залмана, единственный мужчина в семье, умевший делать деньги. Как это ни странно, делового Шаю в семье недолюбливали, считали паршивой овцой, мошенником и презрительно называли турком. Прозвище это сохранилось за ним с той поры, когда накануне призыва в армию хитроумный Шая, не пожелавший идти воевать за царя, державшего евреев в черте оседлости, изобрел остроумный способ, как избежать военной службы. Шая собрал кое-какие деньги, поехал в лихой город Одессу, отправился к турецкому консулу и спустя час вышел из конторы турецким подданным.
Правоверные иудеи не простили Шае отступничества, да и с турками у него вышла промашка. Началась Великая Война, Турция выступила против стран Антанты, и младотурок Шая, чтобы ненароком не угодить в янычары, сделался персиянином. Впоследствии беспокойный Шая, меняя подданства, как носки, успел побывать турком, индусом, австралийцем, но арестован был, разумеется, как еврей и, не дождавшись революционного трибунала, умер в Бутырской тюрьме от неизвестной причины.
– Шая умер от революции, – сказала Ида, слова ее звучали как диагноз.
С тех пор евреи Марьиной Рощи боялись революции пуще чумы и холеры вместе взятых.
А ведь, казалось бы, именно Шая, как представитель угнетенного меньшинства, должен был с восторгом приветствовать Октябрьский переворот и шагать в первых рядах восставших. Но еще задолго до октября семнадцатого к нему в руки попала брошюра с криво отпечатанным “Манифестом коммунистической партии”. Внимательно изучив бухгалтерские пророчества Карла Маркса, дальновидный Шая уже на следующий день обратил свою наличность в золото и камни, срочно выехал в ближнее Подмосковье и в потаенном месте закопал сундук с золотом и драгоценностями. В тайну клада бездетный Шая посвятил старшего брата Залмана, тот, в свою очередь, жену Иду, которая и стала законной наследницей сокровищ, бережно сокрытых в этой нечерноземной Голконде. Так, во всяком случае, гласило семейное предание, а также роман Александра Дюма-отца “Граф Монте-Кристо”.
Как бы там ни было, но два обыска и три бандитских налета на дом в Марьиной Роще не дали особых результатов: кроме пары пустяков, взять у евреев было нечего. Богатый Шая на поверку оказался нищ, как худая мышь из сгоревшей синагоги.
Тут одно из двух: либо история с кладом – сущий анекдот, и настоящих денег у Шаи никогда не было, либо многомудрый Шая действительно закопал сундук с золотом в надежном месте, то есть чуть глубже Моисеевых скрижалей, о которых все евреи хорошо помнят, только забыли, где их искать.
Издавна в языке идиш соседствуют два слова, означающих счастье, – мазл и глик. Глик – это счастье огромное, вселенское, счастье Третьего Храма и пришествия Машиаха, счастье праведника Мира в блаженном Царствии Авраама. Мазл – это счастье маленькое, но приятное до слез, уютное и домашнее, счастье пускай и редкое, но кое-как достижимое.
И евреи из дома в Марьиной Роще, не смея мечтать о глике, твердо надеялись получить хотя бы кусочек мазла. Не то чтобы они так уж верили в зарытые в земле сокровища, скорее наоборот, но томило их какое-то смутное ожидание перемен, обретения не денег, а некоего чуда, благодаря которому все кончится хорошо, ибо хороший конец наступает лишь в том случае, если раньше все было плохо.
Но, пока старая Ида, дай бог ей здоровья, по одной лишь ей ведомой причине хранила гробовое молчание, следовало запастись терпением и ждать, а как долго – на то воля Создателя.
А между тем шли годы, менялись правители, законы и конституции, жить становилось все скучнее, по вечерам город погружался во тьму от нехватки электричества, и знающие люди говорили, что в Марьину Рощу ходит последний в Москве трамвай, а скоро не будет и его. Разговоры эти нагоняли тоску, и теперь каждое утро, даже зимой, старая Ида открывала окно нараспашку, прислушивалась к неявному гулу, доносившемуся с трамвайной остановки, и мерещилось ей, что выложенные по брусчатке стальные рельсы уходят от дома все дальше и дальше.
Ровно в шесть часов тридцать минут из кухни раздавался скрежет овощной терки, зять Павлуша дурным петушиным криком возвещал о начале утра, и под разудалый мотив русской народной песни с Трифоновского пригорка в Марьину Рощу натужно сползал первый трамвай. Ида понемногу успокаивалась, опускала штору и закрывала глаза в ожидании, когда появится маленькая Шуренция. Это крохотное, сморщенное, почти бесплотное существо было единственной русской, с незапамятных времен прижившейся в огромном Идином семействе. Когда-то, еще девочкой, она приехала в Москву из деревни – зачем, Шуренция и сама твердо не помнила, кажется, за счастьем или еще за чем, – и поступила к Иде домработницей за жалование, харчи и московскую прописку. Да так и осталась навсегда в Марьиной Роще, состарившись в девицах, и теперь коротала свои дни в теплой каморке при кухне. Грамоты Шуренция не разумела, изъяснялась, как и все старики в квартире, на смеси еврейского с нижегородским, нигде не бывала дальше Сретенских ворот. Документов у нее отродясь не было, имя и фамилия за давностью лет утратились, о московской прописке никто и не вспоминал, благо старая Ида выплачивала ей что-то вроде пенсии. Свои копейки Шуренция целиком тратила на конфеты и кинематограф, редко ходила на сеансы для взрослых, чаще на детские, где билеты ценою в гривенник, и смотрела все подряд без разбору