Иван Федоров
Шрифт:
Митрополит власть над царем возьмет — на Федорова за книжные новшества гонения обрушатся…
Да и не мирится душа с тем, что творится на русской земле.
Было: мечтал, что единодержавный владыка положит конец боярским бесчинствам, станет жаловать всех по службе и рвению, утвердит божеские заповеди любви и братства по всей земле.
Для того в Часовнике и слова молитвы изменил. Вместо «Спаси, господи, люди своя… победы царем нашим на супротивные даруй» выкинул слова «царем нашим» и напечатал: «победы благоверному царю нашему». Ибо един должен быть государь у православных, утверждающий истины учения Христова!
Да, верил в Ивана…
А что вышло? Кругом кабала, новые дворянские поборы не лучше боярских, и воина идет, и кровь невинных льется.
Вон и Михаила Твердохлебова взяли к Малюте. Пытали, казнили, а все добро растащили.
Донес на Твердохлебова красноносый пьянчуга Акиндин. Это Федоров знал точно от знакомого подьячего. Наплел Акиндин, что Твердохлебов какие-то письма в Литву и Польшу писал. За такую заслугу Акиндин ныне часть имущества твердохлебовского получил. Вскоре стало ведомо через того же подьячего: письма писал вовсе не Твердохлебов, а немец Ганс Краббе, тот, что с Литейного двора Федорова когда-то гонял… Краббе выслали: иноземцев не казнят, а Акиндин живет себе, с опричниками пирует.
Страшно стало жить на Москве. Страшно и стыдно.
Нельзя оправдать злодеяния царя, нельзя оправдать опричнину, и подлым себя чувствуешь, боясь сказать то, что думаешь.
Как-то Петр Тимофеев, сидя у Федорова, поглаживая одну из старых досок с вырезанной на ней заставкой, сказал:
— Уеду я.
Федоров уставился на Петра непонимающим взглядом.
— Уеду! — повторил тот, откладывая доску. — Не могу я тут больше…
— Да как же? Куда?
— Куда-нибудь… Нехорошо в Москве.
— И печатать бросишь?
— Не в одной Москве печатают.
— Истинные, святые книги только мы!
— Найдутся везде христиане… Помогут…
— Пустое молвил! У кого на печатню денег достанет? Царь еле набрал! И то сколько лет возились!.. Нельзя нам дело покидать, Петр! Надо терпеть и трудиться.
Попытки отговорить Петра ни к чему не приводили.
— В Литве и Польше сыщутся богатые православные князья, — спокойно отвечал Тимофеев. — Примут мастера с радостью… Вот хотя бы гетман литовский Ходкевич. Сам знаешь: он царю писал, просил дать печатников…
— Печатников просил, а с царем воюет?!
— А царь — христианин?
Петр Тимофеев спросил об этом с неожиданной жестокостью и прямотой, и Федоров смешался, не смог ответить…
— Царь нарушил все заповеди божеские! — с внезапной горячностью продолжал Петр. — Три раза женился. Пьянствует. Скоморошествует. Насилует девиц. Убивает без суда… Христианин! Он сошел с ума! Он издевается над самой верой, над церковью!.. А попы суеверны и тупы. Мы им не нужны! Погоди, они еще доберутся до наших книг. Еще будут их жечь!.. Нет, я уеду.
Иван Федоров с тоской ждал отъезда товарища. Покинет Петр Москву вовсе не с кем душу отвести будет…
Трудно решить: прав Петр или нет? Что царь безумен, что священники темны и злобны, правда. Но хорошо ли долгу изменить? Хорошо ли покинуть налаженное дело из одного страха? Может быть, перетерпится, обойдется?
— Сколько ты уже терпишь? — возражал Петр. — Всю жизнь ты ждешь и терпишь. Живешь чужой милостью. А разве царь и митрополит создали печатные книги? Ты, да я, да другие печатники. Зачем же уповать на чью-то милость в проповеди слова божьего?.. Не дают проповедовать — не смиряйся, не вымаливай на коленях права на проповедь. Сам иди и вещай людям истины! Или робеешь?
— Экой ты пророк… — невесело усмехался Федоров. — Когда и говорить-то научился?
— Обида и ненависть подлости учат! Нигде я такого, как в Москве, не видел среди христиан.
— Не народа вина…
— А ты, со всем мирясь, народ на темноту и горе обрекаешь!
Федоров опускал голову.
В начале мая, придя утром в штанбу, Федоров и остальные печатники увидели растерянные лица стрелецкого караула.
— Слышь, мы не виноваты! — сказал старший из стрельцов. — Сам Васька Грязной приезжал…
Встревоженные мастера поспешили в печатную избу. Тут все было перерыто. Греческие книги и листы драгоценных, выверенных с подлинниками русских текстов валялись на полу, затоптанные грязными сапогами. Из наборных ящиков был высыпан и перемешан шрифт.
— Зачем? Зачем? — бессмысленно повторял Федоров.
— Искали, слышь, писем польских… — шепотом объяснил стрелец. — Ты только не выдавай меня.
Федоров тупо смотрел на него, не понимая. Потом с трудом сообразил, что приход в печатню польского посла Гарабурды, попросившего дьяка Висковатого показать книги, не ускользнул от глаз опричников.
Но ведь Гарабурда месяц как уехал!
Петр Тимофеев отвел Ивана Федорова в сторону, с беспокойством признался:
— Иван! Встречался я с Гарабурдой. Звал он меня в Краков.
— А писем не давал?
— Господь с тобой! Как ты подумал такое?!
— Так зачем же они?! Зачем?!
— Опричники, Иван…
Седьмицу печатники прожили в тревоге и смятении. Никто ничего не понимал. Каждый чего-то боялся.
А в начале новой седьмицы Андроника позвали в Разрядный приказ. Вернулся он оттуда испуганный и смущенный.
Оставшись наедине с Федоровым, помялся и сказал:
— Прости, Иван… Не свои слова говорю… Не велено тебя больше в штамбу пускать.
Федоров не понял.
— Андрон! Да как же? Ведь я тут все… Каждую буковку!.. Вот этими руками!.. Листик каждый!.. Как же это?!
Андроник Тимофеев с состраданием посоветовал:
— Не мучься! Может, навет… Ты сходи к Висковатому.
— Да, да… Я сейчас сейчас и пойду…
Он пять дней подряд ходил к думному дьяку Ивану Михайловичу Висковатому, простаивал часами у Посольского приказа, у крыльца дьякова дома, но поймать Висковатого не смог. Слуги твердили одно: Недосуг дьяку тебя видеть…