Иван, Кощеев сын
Шрифт:
— Кле… — пытается что-то на это сказать отец Панкраций, да язык его от невидимости совсем закостенел. — Кле… вета… это…
— Что ты клекочешь, свиристель? Птица ты бескрылая! — качает головой Иван. — Ты другим ври, твоё затемнение, а меня не проведёшь — я тебе почти родственник. Я тебя перед казнью внимательно рассмотрел — когда ты ещё во власти был, в теле, в поле зрения. Ну и важен ты был, непоколебим! Давеча я думал, что, может, ошибся, сомнениями себя утешал, а сейчас по одной твоей реакции вижу — ты это и есть, он самый! Я у матери своей вышивку старую видел, которую она тогда ещё вышивала, пока у неё надежда не иссякла.
Инквизитор весь почти исчез из виду — пустой плащ стоит перед Иваном, да глаза из капюшона поблёскивают трусливым бесом.
— Она ведь ждала тебя, — продолжает Иван с досадой, — надеялась! Крестиком тебя, нехристя, вышивала! Любила, наверное. А что тут любить — не понимаю. Пустое место ты, а не человек! Эх! — и рукой махнул, воздух взболтнул.
В этот самый момент из лесочка всадники показались. Отец Панкраций, как их услышал, взмолился, залепетал, всхлипывая:
— Прости… прости меня, Ваня, не выдавай меня, не рассказывай никому, умоляю… прости покорно…
Булькает невидимым ртом и к Ване приближается. Иван опешил — всё ж таки до сего момента он ещё сомневался насчёт личности этого выдающегося негодяя, а теперь почувствовал, что в самую точку попал. Стало быть, так оно и есть: отец Панкраций — Ивановой матери первая любовь! Опешил Ваня от того, что всё так сошлось, а отец Панкраций увидел это и как бросится на него — схватил за шею и сдавил со всей силы!
— Эй, — кричит своим ратникам, — я его поймал! Давайте сюда! Быстрее! Вяжите этого оборотня! Раскусил я негодяя — это Кощея Бессмертного сын! Нечисть натуральная!
В этот момент в его облике видимость на миг проявилась — видать, последняя капля смелости высочилась. А Ивану разве такие трусоватые объятия страшны — он руки вероломца нащупал, разъял, оттолкнул его слегка, да покамест тот равновесие улавливал, рванул завязки походного инквизиторского плаща. Капюшон с плеч отца Панкрация соскользнул — оголил надплечную пустоту.
— Эй, служивые, — кричит Иван спешившимся стрельцам, — смотрите, кто вами командует — какой-то чучел безголовый! Пешеход без головы, братцы! И кто ж из нас двоих, по-вашему, оборотень?
Плащ с невидимого тела съехал в траву — ряса осталась, а человеческих окончаний из-под неё не выдаётся! Стрельцы остановились, лошади их зафыркали, отшатнулись в испуге. А ряса пустыми рукавами машет да кричит что-то неразборчивое, — у отца Панкрация от страха, видать, уже не только тело, но и голос пропадать стал. Бежит он к ратникам своим, защиты требует.
— …ватай… бра… ём! — кричит.
А ратники недолго в растерянности пребывали, они вояки бывалые, не в диковинку им командир, у которого головы нет, — тут главное, чтобы знаки отличия были, а раз ряса инквизиторская на месте — значит, её приказания и следует выполнять. Вот и ринулись они за Иваном, да в рвении своём смели по пути рясу, сорвали её с невидимого тела.
Иван от них к колодцу бежит, на чёрный журавель ориентир держит. «Ну ладно, — думает, — теперь и бежать не стыдно. Теперь это уже не зло за добром гонится, — это уже дурость гордыню преследует!»
Добежал до колодца, наклонился, а в колодце том — не вода, а жижа какая-то мутная и рыбой пахнет. Пока Иван принюхивался, инквизиторские головорезы совсем было за штаны его схватить собрались, а он ведро деревянное схватил, да и в самую
Пора, видать, Ивану в мутность колодезную нырять, да он никак не решится! И вот уже очухавшиеся ратники со спины навалились, ухватили Ивана за руки — не успел-таки он нырнуть, замешкался!
Но тут опять неожиданное произошло: выскочило вдруг из колодца страшилище — всё в рыбьих ошмётках да в луковых кольцах. Слизь с него стекает, блестит в рассветном мареве, лица не видно, пальцы за борт колодезный уцепились, во рту пена пузырится. Отпрянули преследователи, выпустили остолбеневшего Ивана, а страшилище схватило его за плечи и потянуло в колодец. Иван очнулся и ну давай в борта упираться! А чудище-рыбище кричит ему Горшениным голосом:
— Это я, Ваня! Айда со мной, нос затыкай — и вперёд!
— Горшеня? Ты?
Ещё более Иван очумел, воздух заглотнул, особо прыткого ратника ногой на прощанье двинул под дых и нырнул вслед за Горшеней в ту колодезную уху.
37. Пустыня Сухара
Не подвёл, стало быть, клубочек — сначала Горшеню к Ивану вывел, а затем и их обоих до Проглотитова царства дотянул. Вынырнул из варева на сушу, за ним Горшеня вылез и Ивана подтащил. Оба в ядрёной ухе с ног до головы, оба на чудищ морских похожи.
Брякнулись на бережок, лежат и смотрят в небо. А небо тут необычное — сиреневое с белёсыми вкраплениями, как жидкий кисель; солнце на нём яркое, как будто промасленный блин. А вокруг — одна пустая пустыня жёлто-оранжевой раскраски; и никакой тебе живности, никакой тебе пресности. Только ручей с ухой да песок. Потёр Горшеня тот песочек в ладонях, к носу щепотку поднёс…
— Это не песок, — говорит. — Кажись, это сухари панировочные.
Иван порцию той смеси на язык попробовал.
— Точно, — соглашается, — они самые. Эк, сколько накрошили!
— Это, надо полагать, та самая пустыня Сухара, — размышляет Горшеня, с портянкой своей промокшей сверяясь. — Стало быть, нам теперь — вот сюда, по солнцу, через Бахчевые барханы, а там уж рукой подать до Борщевого озера.
Полежали с полчасика в сухарях, дух перевели — и айда в путь.
По пустыне брести — дело нелёгкое, мучительное: идёшь себе, идешь, а ей конца-краю не видно. А то, что пустыня из сухарей, так в этом никаких преимуществ нет, кроме съедобности. Холодная уха жажду не сильно-то утоляет. Но ежели ты не один идёшь, а с хорошим дружком-попутчиком, — оно сразу легче переносится, потому как за разговором дорога делается вдвое короче. И вот весь день у Ивана с Горшеней — сплошной откровенный разговор; и нет лучше повода всё недосказанное досказать, всем накопленным поделиться. Горшеня Ивану все свои подвальные злоключения описал, про глупость свою поведал, про встречу с королём Фомианом, про королевскую кухню… Да и Ивану есть о чём рассказать — и про то, как Семионы от погони уходили, и про то, как он в отце Панкрации бывшего своей матери ухажёра опознал. Горшеня уже ко всему на свете готов был, а такому обороту всё-таки удивился, рот раскрыл.