Иван, Кощеев сын
Шрифт:
А на кухне как раз — самый мёртвый час. В углу на лавке дрыхнет толстый королевский повар; к нему притулились поварята, будто поросята к своей к свиноматке. Повар своим архиерейским храпом задаёт тон большому кастрюльному оркестру: как выдохнет тремоло, так все крышки на кастрюлях подпрыгивают и дребезжать начинают. А поварята — ничего, они к этим фугам привыкшие, спят хоть бы хны, только подхрапывают тонюсенькими голосками.
Пока Горшеня эту кухонную симфонию слушал, клубок к плите подскочил да возле самой большущей кастрюли вертеться принялся. Кастрюлища та — всем котлам и кастрюлям мамка
«Это как же понимать? — думает Горшеня. — Это мне, что ли, тоже в сей котёл нырять надобно? По-моему, такого уговора не было!» А какой уговор был? Да никакого не было! А нырять надо, потому как времени на размышление не осталось и клубок может в том вареве быстро затеряться — и где его потом искать?
Лишь секунду Горшеня помедлил, потом на плиту залез, перекрестился и…
— А! — рукой махнул. — Семи смертям не бывать… две-три — не более…
И сиганул через борт в самую наваристость, в самое жирное пятно.
Думал, что сейчас превращения начнутся, блестки волшебные пойдут, воды прозрачные заблещут или вообще сон закончится, а на деле получилось — никаких других ощущений, одно слово — как в суп нырнул. Густо, жарко, мокро, и всякие рыбные куски в тело тычутся. Одно отрадно — не сварился, жить можно. А дна, похоже, действительно нет! Горшеня вынырнул, дыхание про запас взял да и нырнул обратно, на глубину пошёл.
Плывёт сквозь супное месиво робким собачьим брасском и думает себе: «Похоже, явь!»
36. Возле колодца
Остановился Иван на полминутки возле поросшего мхом валуна, достал из-за пазухи карту, луне её подставил. Сверил свое местоположение — ага, вот он, валун, а вот оно — верное направление! До заветного колодца получается минут пять стремительного припрыжечного бега. Едва принялся Иван бересту обратно сворачивать, как послышался ему позади цокот. Обернулся — никого не видно. Упал навзничь, ухо к земле прислонил, прислушался. Так и есть — всадники тихой сапой передвигаются, по его, видать, душу! Выходит рано он, Иван, победе своей радовался… Припустил он тогда из последних человеческих сил в сторону колодца, а силы нечеловеческие свои не задействует — принципиально от них отнекивается.
Так усердно бежал, что выдал себя с головою. Тот преследователь, что впереди ехал, затих вдруг, потом дёрнулся, перешёл на галоп и прямо к Ивану скачет!
Иван ещё пуще припустил, всю свою волю в один каменный кулак сгрёб, всего себя одной цели подчинил — беговой! Дистанция-то мала, да от коня человеку убежать ох как трудно. Отпрыску Кощея — легко, а смертному человеку Ивану — невозможно почти! А деревьев, как назло, всё меньше становится, всё реже они растут, а там, глядишь, и на голую равнину выбежать придётся. Плюс ещё рассвет беглеца нагоняет, того и гляди выдаст его во всём объёмном
Вдруг остановился Иван. Обернулся. Встал на открытой местности, всего себя последнему лунному свету подставил, смотрит на приближающегося всадника. Почему? А потому что пришла в его голову мысль — неожиданная, но простая и ясная.
«А всё ли, — думает, — добру от зла бегством спасаться? Разве это дело? Добру нечего от зла убегать, на то оно и добро, чтобы ему злу не совестно прямо в лицо глядеть было».
Всадник будто испугался — то ли мыслей таких, то ли манёвра. Едва на освещённое место выехал и Ивана приметил, тут же коня осадил и замер в нерешительности.
— Ну чего ты? — кричит ему Иван. — Коли проезжий — проезжай мимо, а коли тебя моя персона интересует — так подходи ближе, поговорим по душам, как человек с человеком.
Всадник помедлил, назад посмотрел — едут ли помощники. А те отстали всерьёз, их не слышно и не видно. Делать нечего — соскочил отец Панкраций с коня, пошёл Ивану навстречу.
Иван тоже успел на местности сориентироваться. Видит — за пригорком что-то торчит и чернеет, не иначе как искомый колодец. Стало быть, цели Иван почти достиг, теперь бы только отмахаться от этого чудовища. Посмотрел он на свои кулаки — нет в них каменного оттенка, сплошные человечьи суставы.
Иван вокруг осматривается безо всякой опаски, только с некоторым сожалением: такой рассвет красивый, такая природа дивная, а тут эдакое не пойми что посреди красоты стоит и ухмыляется недоброй своею прозрачностью.
— Совсем ты, твоя затемнённость, лицо потерял, — говорит Иван преследователю. — Да что там лицо! Всего ты себя растерял: ни лица у тебя не осталось, ни совести, ни друзей, ни любви, одни чины да суетные скольжения. Я тебя сейчас насквозь вижу, ты для меня — как лопнувшая мозоль на ладони.
Отец Панкраций ухмыляется, капюшоном кивает, а сам от трепета всё прозрачней и прозрачней становится. Приблизился он к Ивану на расстояние плевка, а ближе подойти не смеет. (Это у него специально выверенное такое расстояние было, он к обречённым ближе не подходил, чтобы не заполучить тот плевок в свою неприкосновенную физиономию.)
— Ты вот думаешь, я шучу и беспочвенно обобщаю? — продолжает Иван голосом ещё более громким и уверенным. — А я о тебе, твоя затемнённость, знаю больше, чем ты представить себе можешь. Ты думаешь, коли ты имя сменил, принял духовное звание и все свои прежние связи порвал, так никто не вспомнит о твоих давних подвигах? Никто, думаешь, не узнает, какой ты храбрец-удалец? Нет, твоя затемнённость, земля — она всё помнит! С трусости ты начал, трусом жить продолжаешь, от этой же трусости и вся злоба твоя скрипучая!
Отец Панкраций насупился, едва видимая улыбка на нём зависла мерзковатой гримасой, кончики пальцев — и те невидимыми сделались. А Иван похаживает перед ним туда-сюда и постепенно в сторону колодца отступает.
— Это матери моей до тебя дела не было, — говорит. — Противно ей было о тебе справки наводить: пропал — и пропал, из жизни вон. А мне, наоборот, интересно было узнать, кто таков этот тип, который моим отцом мог бы стать, если б не испугался и не пропал без вести, не утёк, понимаешь, в туманную зыбку.