Иван V: Цари… царевичи… царевны…
Шрифт:
— Плох-то он, плох, а царица, слышно, опять брюхата.
— Верно, бычок у ей завелся, бычок разлюбезной.
— Ха-ха-ха!
В Бозе усопший царь Федор тоже любил Измайлово. И желал его всяко украсить. А потому повелел возвести по углам царских хором четыре сторожевых башни. Не успел лицезреть свою затею в камне — помер. Достроить казал царь Иван. Прежде чем навестить своих коровок, он наведывался на стройку. Выносили кресло с двуглавым резным орлом, обитое красным штофом, ставили его в отдалении, царь садился и иной раз часами глазел, как трудятся
— Опять сидишь, государь мой? И на кой ляд эти махины ставлены! Лучше бы церкву подняли во имя Покрова Богородицы.
Иван отвечал степенно:
— Это строение не бабское, а мужеское. Для безопасности нашей.
«Нет, и бабское, — про себя кумекала царица. — Живет в одной бабка Агафья, сторожит нашу с Васенькой безопасность. Служит башня для утех любовных, до поры верно служит, хранит сию тайну».
И бабка Агафья, тороватая на сплетни, заперла свой язык на замок. А ключ отдала царице. Царица же за этот ключ расплачивалась щедро: соболями да куницами, материями разными, перстнями золотыми. Только бабке наказывала строго-настрого:
— Ты сие богатство никому не вздумай казать. Сразу подозренье возымеют: откуда-де такое награжденье?
— Ни-ни, матушка государыня, я сестрице своей ношу, а она человек верный. Да иными и подторговывает. Безо всякого урону.
— Смотри у меня, ежели что… Сама сгину и тебя сгною.
— Рази ж я не понимаю, матушка государыня, милостивица наша. Заперта я, заперта, и на дыбе не проговорюсь, а лучше помру в муках и без покаяния. — И истово крестилась при этом.
— Завтра в полудень, как пушка бабахнет, впустишь Васю моего. А после и я пожалую.
— Нешто можно тебе, голубица? — всполошилась бабка. — Ты ведь тяжела. Как бы плод не примять.
— Еще можно, срок невелик. Одна у меня радость в сей жизни — Васенька, Васютка.
И, говоря это, царица вся светилась нутряным светом любви. Затворницею была в девках, как все боярские дочери, света Божия не видела, ровно в тюрьме. Недаром терем и тюрьма столь звуками похожи. Затворницею осталась в царском дворце. Все богатое, все позлащенное, все завидуют, а кабы знали, как тяжко быть царицею при увечном царе. Будто сослана в церкви да монастыри, и все иконные лики снятся, и все гугнивое пенье в ушах застряло, и все дух ладанный, елейный запахи перебивает. А ведь она молода, молодость же рвется на свободу, жаждет испытать все радости жизни, дотоле неведомые. Свободы же нет, как не было.
То-то счастие привалило, когда выбрались в Измайлово. Тут только и зажила, бросила вышиванье воздухов да пелён, чем день-деньской занималась, когда Иван по делам государевым сидел во дворце вместе с Петрушей.
И чего царевна Софья невзлюбила Петрушу? Такой мальчик видный собою да обходительный. Правда, нравный, но то от младых годов его. А при виде царицы Натальи царевна становится зелена от злобности. И ведь царица ей мачехой приходится
Улучила Прасковья минуту тишайшую после пушки и — шасть в башню. А у бабки рыло перекосилось. С перепугу. Дрожит вся, шепчет:
— Тута твой Вася, тута. А давеча окольничий царский Фомка приходил и пытал: кого ты, бабка, тута сокрываешь… Отвечаю: никого, касатик, не скрываю, померещилось тебе. Ничего, отвечает, не померещилось — сам видал. И царицу впущаешь. Вот я великому государю докладу-де.
Помертвела вся царица, ноги подкосились, чуть не пала оземь. Как быть? Выследил, небось, змей окаянный. Прибить бы его, только чьими руками. Да ведь не успеть — донесет царю. Заметалась царица, стало не до любовных утех.
— Вася-то ведает?
— Сказала ему. Перепужался, бедный, задрожал аж.
Задрожишь тут. Собралась Прасковья с духом, взяла себя в руки и стала рассуждать вслух:
— Коли государь пытать начнет, скажу — извет-де это. А что к тебе хожу, так ты научаешь, как брюхо лелеять. И в прошлый раз к тебе, мол, хаживала. Ты, мол, травница и повивальница. А изветчика пущай выдаст мне головой, повелю его на съезжей бить батогами, а то и казнить смертию: как смеет за царицею шпионить!
— И то дело, — оживилась бабка. — А я тута первою повитухою прослыла, и травы ведаю, и по руке гадаю.
— А чего прежде не сказалась, что гадаешь? — совсем отошла царица. — Погадай, коли так.
— Не время, государыня-царица. Нутро в тебе оборвалось, пущай оживет. Успеется.
— Пойду утешу Васеньку, — окончательно взбодрилась царица. — Он, бедный, сердцем мается. Должно быть, страху натерпелся.
— Ступай, сердешная, вестимо, он не в себе.
И царица стала подниматься по каменным ступеням.
Ее Вася и в самом деле был не в себе. Приникла к нему Прасковья, стала пробуждать его к действию поцелуями да ласками, коим уже основательно выучилась. Но Вася весь сжался и пребывал холоден. Насилу удалось ей убедить его, что сумеет отвести беду. Уж и порты почала помаленьку спускать, а в них все вяло и ее руке не повинуется. Взбадривала она его, взбадривала — зашевелился, стал оживать. И ожил наконец!
— Ну что ты, дурачок, живей! — понукала она его. — Худо ходишь, сильней, глубже! Ну, ну, ну! О, Господи, вот так-то, так! Сладко, еще слаще!
Изогнулась вся, застонала и обмякла. Это было величайшее утешение после перепуга. И для нее, и для ее Васи.
Через два дня супруг пожаловал к ней в опочивальню и тож подвалился под бок за ласкою. Стала его ласкать, как бывало, дабы ничего не заподозрил. Даже, пожалуй, еще ретивей. Наконец ублаготворила своего государя, кончил он с потугою, но семени, против обычного, было меньше. Облегчился царь, а потом и говорит:
— Пошто ты, Парашенька, в башню-то ходишь?
— К бабке Агафье, повивальнице, хожу. Плод она щупает, ведает лучше всякого дохтура.