Иван
Шрифт:
К этому времени Ваня окончил университет “Боулдер-Колорадо” и получил степень бакалавра по чрезвычайно дефицитной в современной Америке специальности историка. Это, конечно, шутка – с этим дипломом ребят нигде не ждут. Как они работали в студенческие годы официантами и продавцами, так ими и остались. Выпускники гуманитарных наук сталкиваются почти поголовно с полосой невостребованности. Чтобы перешагнуть эту полосу, надо сильно напрячься. Ощущение пустоты и одиночества доминирует во многих Ваниных стихах. Возможно, оно зародилось именно в этот период.
Волк, мой друг,Стоит на перекрестке.Россыпь звездМерцаетК этому же периоду относится и серьезная любовная драма. Три года Ваня и его сокурсница, полунемка-полуамериканка, тоненькая и нервная Каролина, были неразлучны. Потом все стало разваливаться по никому, и прежде всего им самим, не понятным причинам. По всей вероятности, он никогда не прекращал ее любить. Одно из лучших стихотворений этого сборника было, быть может, вдохновлено именно этой девушкой, хотя метафорически оно уходит в другие сферы.
Она мой последний варяжский корабль.Она торопится к ныряльщику в объятья.Я поднимаю ее на своих плечах…Моя возлюбленная, о да,она – это все, чем я обладаю,что считаю лучшим в себе.Мое сокровище, которое промотаю.Сердце от любви распарывается по швам,и не приметаешь.Но я осмелюсь, да, я осмелюсьэтот корабль за собой вести…И она призналась, когда мы в августе 99-го собрались оплакивать Ваню, что никогда не переставала его любить. Быть может, беда бы не стряслась, если бы они не расстались.
Он стал время от времени появляться в России. Не уверен, что он чувствовал с ней какую-то прямую связь, все-таки он был прежде всего молодым американцем, однако Россия все чаще проявляется в сумрачной живописи его стихов.
московский день за моим окномна шторм надвигающийся похожя не буквально это просто чувствотемно как в пять часов утра такойгустойи мрачный воздухи вечно ждешь опасности как будтона сердце камень в тридцать фунтов весомв России каждый выглядит печальнымпод этим камнем сдавлен похороненЖесткий контраст с миром его детства и ранней юности в солнечной Калифорнии, постсоветская нищая Москва. Однажды мы пошли с ним от нашего дома на Котельниках через полуразрушенную Солянку в сторону Китай-города. Смердящие нечистотами подъезды, зияющие провалы подвалов, искореженные решетки ворот – так все это тогда выглядело. В то же время чувствовался как бы нарастающий ритм огромного города. Возле метро вокруг коммерческих киосков кишела толпа. Среди людей, придавленных унылым прошлым и ошеломляюще непонятным настоящим, время от времени мелькали иные лица, исполненные дерзости или беззаботности, что было в те времена, может быть, дерзейшим вызовом. Кто-то проскальзывал на роликовых коньках, какая-нибудь пара самозабвенно целовалась, девушки перед тем, как прыгнуть в троллейбус, бросали на Ваню заинтересованные взгляды. В подземных переходах играли нищие музыканты. “Священный Байкал” сменялся песенкой Армстронга, через десять шагов наплывала Ave Maria. Мы говорили о специфическом московском урбанизме, о множестве тайн, гнездящихся в этих нечистых кварталах, о неожиданностях, которые подстерегают здесь за каждым углом.
Со стороны Варварки (тогда улица Степана Разина) мы вошли в полуразрушенный Апраксин двор. До революции там были богатые торговые ряды, большевики понавесили тут пудовые замки и наглухо закрылись: ходили слухи, что там был выход кремлевского
Мы шли по кавернозным галереям, напоминавшим какую-нибудь голливудскую антиутопию о временах будущего гниения и распада. Было пусто, только вороны копошились под сводами. Иван оглядывал все это с большим интересом и иногда бормотал: “Классно!”. Где-то он подцепил это словечко и теперь постоянно им пользовался. Вдруг мы увидели юную девушку в джинсах. Она сидела с книжкой, опершись на полуобвалившуюся кирпичную кладку. Мы поздоровались. Она смущенно кивнула. “Вы тут одна?” – спросил Иван, то есть сразу по делу. Она покачала головой: “Нет, вон там наши стоят”. В стороне кучковались длинноволосые ребята и девочки с раскрашенной в разные цвета короткой стрижкой. “А кто вы?” – спросил Иван. Девушка улыбнулась именно такой улыбкой, какую он впоследствии описал как единственно возможную в Москве: “улыбкой невинности”. “Мы хиппи”. Я пошутил: “А это вот американский хиппи”. Через несколько минут Ваня уже был в середине группы. Там все улыбались улыбками невинности. Я прошел вперед, чтобы не мешать им общаться. Не исключаю, что эта встреча повлияла на появление таких строк:
…о, конечно, Москва не бесчувственнак этому тяжкому светуи гнетук птицам, летящим в эти тенетаЗа три года до конца он вместе с двумя своими университетскими друзьями, Оливером Бюргельманом и Рубеном Салазаром, переехал в Сан-Франциско. Они сняли на троих маленький домик и стали там жить, три огромных бакалавра. Ваня, со своими 1,92, по росту располагался в середине. Немного до него не дотянул фламандец Оливер. Колумбиец Рубен был выше двух метров. Когда эти “три товарища” (в сугубо ремарковском смысле) двигались вместе сверху вниз по горбатой сан-францискской улице, веселые и прямые (во всех смыслах), неизбалованным девушкам этого города они, наверное, казались демиургами молодой мужественности.
* * *
Все три бакалавра нашли работу, подобающую их степеням: Оливер стал таксистом, Рубен – велосипедным курьером, Иван как опытный горнолыжник устроился продавцом в лыжный магазин. Никто из них, впрочем, не собирался посвятить всю жизнь городской коммерции. Оливер сочинял рок-музыку. Рубен стремился к путешествиям, возможно, и в нем бродила уже писательская закваска. Иван все круче уходил в стихи, в восточную философию, в размышления о непостижимости жизни.
Сан-Франциско – город с основательной поэтической традицией. Здесь родилось beat generation. Еще в 50-е годы в здешних кафе дерзко декламировали Аллен Гинзбург, Грегори Корсо, Джек Керуак, Лоуренс Фирлингетти. С тех времен в городе осталось битниковское издательство City Lights. Альтернативщики тут никогда не выводились. Первые хиппи (самые крутые), а стало быть, и лирики рока, зародились здесь в квартале Ashbury Heights. Через залив бурлил завиральными революционными идеями “Красный Беркли”.
Все это создавало фон для необайронической ностальгии. Ваня начал читать свои стихи в поэтических кафе. В семье он никогда не говорил об этой стороне своей деятельности, хотя друзья, приехавшие с ним проститься, рассказывали нам, что он начинал пользоваться успехом. Снобистская аудитория обычно встречала незнакомого юношу скептическими улыбками, потом начинала прислушиваться и наконец подчинялась течению его мрачной лирики. Стихотворение “She is last longship” (“Она мой последний варяжский корабль”) стало, так сказать, его “торговой маркой”, а сам он уже слыл признанным непризнанным (до поры) поэтом: “Lo and behold, this is Ivan Trunin!”* Рукописи, впрочем, продолжали благополучно возвращаться из журналов. Ну что ж, это ведь тоже традиция: молодой писатель из Сан-Франциско получает отказы в журналах Восточного побережья, чтобы в один прекрасный день завоевать признание.