Ивашов
Шрифт:
Он поглядел в ее сторону, но не узнал. Она, как и бригадир, не просто изменилась, а стала другим человеком.
Я вспомнила кем-то сказанные слова, что к холоду привыкнуть нельзя.
Закрывать варежками лицо я не могла: то носилки были в руках, то лопаты, то тачки. Лоб стянуло, он онемел. Щек вообще не было...
Цех только достраивался, но мы уже видели, что он растянулся не меньше, чем на полкилометра. Бригадиров, прорабов было много — и как это мы оказались рядом со своим бывшим начальником? Впрочем, жизнь на неожиданности щедра.
Бригадир извелся,
— Никаких перекуров! — складывая рупором рукавицы, орал он. — Никаких остановок!
А сам на третий день подошел и, отвлекшись от дел, спросил:
— Неужели это дочь Ивашова?
— Она...
Тогда он направился к Ляле. И уже заставлял ее все время быть возле себя. Бригадир не был влюблен в нее, как в те роскошные летние ночи, которые, словно многоцветные маскхалаты, скрывали от нас опасность войны.
Теперь он жалел Лялю. Только жалел, неизвестно каким образом находя для этого душевные силы.
— Раствор не схватывает, как надо! Не схватывает, — повторял он. — А вы обе... пойдите в контору, погрейтесь.
Его доброта распространилась и на меня.
— У Гайдна действительно всего сто четыре симфонии, — признал он свою ошибку. — Впрочем, какое это имеет значение? Симфонии, оперы...
Значение имел только цех, который должен был «вступить в строй» к воскресенью.
Ивашов и сам с объекта не уходил. Заканчивали кладку последней стены.
Под нашими ногами уже был застывший цемент, называвшийся полом. Сверху натягивали на цех «головной убор».
Ивашов отдавал приказы негромко, будто советовал. Никакой нервозности не проявлял. «Паника, хоть и криклива, все притупляет, лишает зрения», вспомнила я его давнюю фразу.
Я слышала, как он сказал бригадиру:
— Люди и так понимают. Взвинчивать их не надо.
«Ответите головой...» Было похоже, что за голову свою он не боялся.
Нас, старшеклассников, начальник строительства выделял. Работа не прекращалась ни днем, ни ночью, а нам Ивашов негромко советовал:
— Пора домой. Хватит.
Я ни на миг не забывала о маме: как там она, па своем КП, без командующего, среди неумолкающих телефонов? Скучает, кроме всего прочего... И ждет конца войны, как начала незнакомого ей семейного счастья!
Вырваться в цех, даже на минуту, она не могла — и от этого ей, наверно, было труднее, чем нам. И голова Ивашова была ей гораздо дороже, чем всем остальным.
К воскресенью не успели закончить крышу. Но шестиколесные машины с оборудованием стали медленно как бы оторопев от любопытства, въезжать в цех.
— Надо было сколоть лед, — сказал бригадир. — Буксуют...
И направился к воротам, чтобы предупредить шоферов: «Осторожней!»
Ляля по привычке пошла за ним.
Все, кроме кровельщиков, работавших наверху, собрались встречать крытые шестиколесные грузовики. Никто не провозглашал лозунгов в честь нашей победы.
Я подошла к Ивашову.
— Почти успели, — сказал он. — Вот таким образом.
Одну из машин на льду занесло в сторону, она ткнулась бортом в стену.
Мне потом рассказали
— Люди... Там люди! — услышала я чей-то крик.
Ляли и бригадира не было. Все застыли... Стена накрыла их собой.
Погребла.
Ивашов тоже остался на месте. Только сорвал с головы ушанку. Как, каким образом мороз и снег проникли туда, под мех? Голова была белая.
Было сказано: еще полгода, годик... А прошло около четырех лет. Но так надо было сказать: мы жаждали обещания, что ужас не вечен.
И он кончился.
Мама открыла мне дверь. Квартира Ивашовых была убрана, и все было восстановлено, словно в музее, где когда-то жили дорогие всем люди. Или как в городе, залитом вулканической лавой, но потом обнаруженном и раскопанном... Все было точно, как прежде. Только окна мама не успела помыть и освободить от перечеркнувших их, неопрятно пожелтевших бумажных лент.
— Его еще нет?
— Звонил из министерства. Получено новое задание. Восстанавливать!..
— А ты здесь, в квартире, с этой задачей уже справилась? Вот тут, на столе, мы с Лялей и Машей разрисовывали стенгазету. Верней, это делала
Маша... Ты помнишь? Залезала с коленками на стул... — Мы перешли в кухню. — Ляля здесь готовила ужин нам и отцу. У этой самой плиты. А я ими обеими восторгалась. Больше ни на что не была способна.
— Сегодня не надо об этом, — попросила мама. — Сегодня праздник! Их лица будут всегда с нами. Вот видишь, я повесила, как обещала тебе, рядом с фотографией Ляли-старшей... Какая красавица!
Мама никогда никому не завидовала, кроме здоровых стариков: если кем-либо восторгалась, значит, человек заслужил.
В тот день и она постаралась быть привлекательной: утром умудрилась попасть к «дамскому мастеру», известному ей с довоенных времен. Надела, попросив разрешения, мою кофточку, которая молодила ее, и повязалась легкой, грозившей улететь, как воздушный шар, косынкой, потому что именно шея беспощадней всего выдает женский возраст.
— Соседка с первого этажа сказала, что мы приползли из эвакуации.
Знала бы она эту эвакуацию...
— Сегодня не надо об этом!
— Не надо, — согласилась я. И опять взглянула на портреты своих подруг.
— Возьми его рабочие карточки и тоже их отоварь. Я решила: праздник так праздник!
Разгрузив сумку, я помчалась опять в магазин... Постояла в очереди: всем хотелось отметить великий день.
А когда возвращалась, снова встретила женщину с таким лицом, будто она всю жизнь просидела в подвале. На левой щеке было круглое и выпуклое, словно сургучная печатка, пятно. В прошлый раз она, цепляясь за перила, поднималась из подвала — и пятна я не заметила. А тут уж точно вспомнила, что до войны она была почти молодой, белокурой и кто-то прозвал ее «миледи» из-за острого, недоброго взгляда, белокурых волос и отметины. Как и нашего бригадира, ее трудно было узнать...