Июль
Шрифт:
Текст, для одного исполнителя
Исполнитель текста – женщина
***
Сгорел дом, а в доме две собаки.
Одна – черная, сука, дворняжка, а вторая – овчарка, полугодовалый кобель. Держал обеих в сарае, взаперти, чтобы они, не убежали, пока не доделаю забор вокруг дома, осталось то метров пять протянуть проволоки, и все готово, но тут, пожар, дом как картонка сгорел минут за двадцать, и сарай, и собаки, и все нажитое за долгие годы имущество, и документы, и деньги, и все мои планы на будущее, все обратилось в серый пепел, ничего не осталось, только я и июль месяц, посреди которого, и сотворилась со мною вся эта, беспощадная дребедень.
Будь ты проклят, паршивый июль, будь ты навеки проклят, месяц июль!
Я попросил Николая, моего соседа: – Дай, Коля, я у тебя поживу всего два месяца, пока что не соберу все документы на оформление в Смоленский дурдом. Всего два месяца, а там уже, как все справки и карточки мои восстановят, так сразу и переберусь на -постоянное– в смоленскую дурку, за это я ручаюсь, и клянусь богом, что больше чем на два месяца, я у тебя не приживусь. Но Коля, мой сосед, пенсионер-говноед со стажем, покрыл меня три раза матом, через свой, частокольный забор, и даже во двор
Уже на второй день, после того, как я схоронил, убитого мною, Николая в его же погребе, шавка во дворе, на цепи привязанной к моему металлическому тросу, вдруг принялась подвывать, хотя я и кормил ее постоянно, хоть я и бросал ей вкусные куски в окно, но видно, эта шавка, что-то учуяла своим животным сердцем и затосковала по хозяину. А поскольку, я все это время скрывался в Колькиной избе, не подавая ни единого признака присутствия, то мне, ясное дело, вытье этой засраной шавки, здесь было совсем ни к чему, но поскольку тварь, эта неуемная все выла и выла, и на покой не собиралась, то вот и пришлось мне, подкинуть ей мясца с мелко-толченым стеклом, так что уже к вечеру она рыгала кровью у своей будки, а наследующее утро, лежала в дальнему углу двора, словно по моему заказу, чтобы не никто не увидел с улицы, лежала в глубине двора окоченев, как и положено мертвецу. А я все еще не мог принять решения уйти ли мне из Колькиного дома, и отправится в Смоленск на сбор документов, для дурдома, или еще немного пересидеть, пока тут все не устаканится, и пока не угомонится в моей голове коровье ботало, которое уже вторую неделю, все звенит и звенит, в районе моего правого уха, и дозванивает мне аж до самого моего лысого затылка..Так что, будь он проклят, этот ненавистный враг мой, подлец июль!
На пятый день моего тайного пребывания в доме у Николая-покойника, появились перед самыми окнами, за частоколом соседские ребятишки, видимо по заданию родителей их, узнать, – не болеет ли деда Коля,– а то что-то его давно не видно? И вот тут, я признаться не на шутку стал подсерать, потому что, если бы еще один, малышонок пришел бы разузнать и зашел бы, ко мне, вовнутрь Коли-покойника избы, то я бы его тогда, тихонько, раз – в мешок, придавил бы, и дело бы с концами. Скинул бы мешочек с детским тельцем в погребок к деда Коле на мертвую грудь, а сам бы, как раз успел бы до автобуса на трассу к семи вечера, и пока бы мальца хватились, пока бы орали, да плакали, я бы уже спокойно, подъезжал бы на рейсовом к самому Смоленску, но тут их, этих неуемных дьяволят было аж шесть, и все, как на зло, разного полу и возрасту, так что совладать с ними уже мне никак было бы не под силу, и нужно было срочно принимать решение: либо в погреб – к Николаю преподобному-трупарю в объятия, либо сразу огородами к трассе на рейсовый до Смоленска как раз к семи.
Что же делать?
Как раз ровно к семи, я уже вышел на трассу, и автобус тоже появился без минутного опоздания, так что уже в половине девятого, я был на месте, в Смоленске, – большой городище, а идти таким как я некуда, и спать таким как я негде. И тут уже закон города един для всех – кто сильнее тот и прав. И я прав, потому что, я, применив свою силу, умение и ловкость, несмотря на то, что мне уже за шестьдесят два, и все равно, я взял, да и открутил голову подмостовому сироте-бомжу и скинул ее – голову, ну и туловище его, ясен хуй тоже, не себе же оставлять, скинул все эту заразу в реку, а место этого бомжика, его матрас и коробки под железнодорожным мостом, взял пока что себе, – чтобы, пока что мне здесь переспать, освоиться, осмотреться пару дней, а уже после, как наберу новых сил, тогда уже выйти из под моста в город, и начать искать заветный мой дурдом, так как я уже решил для себя, что сразу явлюсь туда, без всяких там справок и документов, и так как есть, напрямую, буду просить у них место, хотя бы на время, а возьмут на время, тогда я уже и на -постоянное-напрошусь, как в старой русской пословице: -лисичка только хвостик просила принять на лавочку, а как приняли хозяева ее хвостик на скамейку, так вдруг оказалась, что вся лиса уже целиком лежит на печи.
Целыми ночами и днями проезжали надо мною поезда, а на третий день моего жития под этим мостом, когда я уже от слабости, голода и шума поездов не мог ни руки поднять, ни ноги, на третий день, как в той самой пословице, словно из нее самой и вышла, явилась ко мне хитрожопая, ободранная лиса, правда, не лиса, а собака, но вести себя стала точь в точь, как та лиса из сказки, и сначала пристроила ко мне свой хвост на мои колени, а потом и вся целиком забралась на печь, прямо к лицу моему прижалась своим лишайным боком, и давай дышать, как будто ее надувают прямо сейчас мотоциклетным насосом. Долго я не смог терпеть этой наглости, и хотя, и сил то у меня не было, и хотя я уже три дня, как не вставал, не ел, и пил только дождь из пустой консервной банки, и все равно, я нашел что-то такое у себя внутри, где-то там, в области сердца и спины, что-то такое, что снова, вдруг, во мне возродило, жажду, еще пожить, а значит и чувство голода, да такого голода, что я как лежал на спине, так, не вставая и задушил псину прямо у себя на груди, а задушив ее, я прямо так не вставая взял да и съел почти добрую ее половину, начал с головы, а закончил на половине туши. И потом еще я почти пол дня лежал в луже собачьей крови, и как будто специально по сговору, ну конечно на самом то деле совпадение, за все то время, пока ел я пса, и потом половину дня, когда я лежал в теплых струях собачьей крови, за все это время, как будто специально по сговору, – над моей головой, по железнодорожному мосту, ни прошло, ни одного пассажирского поезда, ни одной самой жалкой электрички, ни грузового, ничего. Тихо. Тихо.
Я не вижу небо, надо мною мост.
Тихо.
Нет ни одного поезда. Тихо.
И в этой полной, звенящей коровьим боталом, тишине, я наконец-то поднялся с бомжачьего матраса, выбрался из кровавых картонных коробок, вышел из под железнодорожного моста, осмотрелся куда мне идти, и увидев церковь на холме, на окраине города Смоленска, решил пойти к ней, потому что, по моему разумению, именно там, в церкви христовой, люди как никакие другие, должны знать, где у них в городе находится дурдом.
Подойдя к Монастыревым воротам уже в полных тьмах, я сначала подумал: да это же не простая, обычная церковь, а целый монастырь, еби его в рот, – кто же меня сюда пустит то, в таком виде и в такое время?, но потом смотрю, – ворота у них открыты, захожу на ихнюю территорию, никого, смотрю церковь и там тоже двери настежь и никого. Захожу вовнутрь, тоже никого. Думаю: – ну все, – или это засада, или они вымерли, или их убили всех, или тогда, хуй его знает, че?!?. И с этими опасливыми мыслями я иду к алтарю, центральные ворота тоже настежь, я вхожу в алтарь, напрямки через -царские– так короче. И вот смотрю – стол, на нем скатерть, как бы из золота, но не золото, а явно подделка, потом слышу позади себя женский голос, слышу, что-то там кричит мне, вроде того, – что мне здесь нельзя, и кричит очень испуганно, как будто, я не обычно стою, а сру тут, посреди, ихнего пустого алтаря, но я не сру, а стою -обычно-, вот в чем нюанс. И тогда я оборачиваюсь, и вижу, ничего себе, – посреди церкви баба лет сорока, и у бабы этой, на лице отсутствует нос. Пригляделся еще раз, – нету. То есть он когда-то был, и следы его былого присутствия на ее лице еще не до конца стерлись но только теперь, этот нос неизвестно отчего, вдруг, растекся, по всей бабьей роже, как желтый парафин, и все лицо бабы этой залепил, превратив его в плоскую тарелку заляпанную лоснящимся восковым говном. Баба давай кричать на меня, побежала ко мне, я отпрянул от нее чуть вглубь от входа, баба остановилась и не идет дальше. Кричит, молится, пугает меня, но зайти ко мне сюда в алтарь не решается, то ли меня боится, то ли бога своего, который ее туда не пускает, а я уже сел на их стол с золотой скатертью и жду, когда она заткнется, эта баба, но у самого уже тоже, нервы стали потихонечку чесаться, но пока что жду. И хер его знает, чем бы там все закончилось, скорее всего, я бы эту бабу, как того пса под мостом, разломил бы на куски и съел, но тут, откуда неизвестно, явился поп в синей спортивной куртке, как городские носят, и в брюках тоже, городских, с лампасами, а на лице борода, поэтому я и понял, что он поп.
– Поп « Июль», – это я так подумал в первую секунду, – поп Июль, – так я подумал, но потом уже, гораздо попозже, выяснилось, что этого попа не Июлем звали, а Мишей, но это уже все после выяснилось, когда уже нам по хую было на имена и фамилии.
Я 1950-го года рождения. И я несмотря, что уже седьмой десяток идет, я еще очень сильный: и волей, и мышцами, и взглядом. Когда мне полтинник справляли тринадцать лет назад, я перед собою поставил нашу корову и у всех гостей на виду, с одного удара ей в голову, я ее повалил. Это не новость! Это не новость! Это не новость! Это не новость! Я знаю. Это не новость! Да знаю, я знаю, а зачем надо было кричать, что это не новость, я и сам знаю, что не новость, а ор то поднимать на все деревню, рот свой поганый открывать, зачем, я спрашиваю? И вот из-за того, что моя жена тогда, крикнула, что это не новость, корову повалить, только вот из-за того, что она крикнула. Не из-за слов ее, – что это не новость, – а только из-за нее самой, только из-за крика, я взял и ей, да так же, как и корове, в голову кулаком, взял и влез. Я это к тому, вспомнил, что теперь, когда тринадцать лет прошло, и я уже сильно конечно сдал, и вряд ли даже какую-нибудь болящую корову повалю, но все равно, чуть– чуть, а силы еще есть, по крайней мере, на отдельно взятого попа в штанах с лампасами, меня хватило. Он только, как схватил меня за воротник куртки, так я его руку сразу же и сломал, чуть ли не на две части. А потом уже и его самого, ногами своими прошил, как суровыми нитками фуфайку, и положил весь этот коврик из попа– июля перед дверьми в райский их алтарь. Ну, кстати, хорошо, что я ногами его решил потушить, потому что, если бы я есть его начал, то горло бы оттяпал и не выполнил бы, я после своего святого долга перед отцом Михаилом, никогда. Видно его бог, его тогда спас, ну и слава богу. Потому что, потом то, когда уже он очнулся, и завязалась у нас беседа, только тогда разговорившись только, я понял, что передо мною без четверти святой человек, еще раз, слава богу его, что он тогда в живых остался и поди только переломом руки то, тогда только то и отделался.
Пока поп лежал у входа в алтарь, я сидел не шелохнувшись, не в силах оторвать взгляд от безносой бабы, которая, не как обычно побежала бы в таких случаях баба с носом в милицию, а которая как только увидела, что я попа ее уложил в качестве коврика на полу, так она сразу же упала на колени, и давай молится тихим, тихим голосом, не к небу или к иконам обращаясь, а к кому-то, кто будто бы стоял прямо на границе «царских врат» ровно посреди, но там никого не было, пустота и все.
Поп встал, скривился от боли в руке, но не завалился в беспамятку, а наоборот, словно, эта боль в руке, ему силы придала, наоборот, – поп прямо ко мне подошел и прямо рядом со мной сел, прямо так, как будто мы сто лет уже старые друзья, а не так, как к человеку, который тебе руку сломал, и легкие с почками ногами отбил. Вот так он подошел, спокойно, и дружелюбно, и сел рядышком. А безносая баба увидев, что все у нас в порядке и мирно, сразу же встала с колен и ушла. И больше я на своем пути никогда уже безносых баб не встречал.