Июль
Шрифт:
Прошел час или даже больше, а мы все говорили с попом-июлем, который, оказался Михаилом, все говорили, говорили, и никак не могли закончить наш разговор. Я почему-то сам не заметил, как случилось, стал рассказывать ему всю свою жизнь чуть ли не от рождения и до сего дня. И про случай с коровой рассказал, и про жену, как она была у меня два года сумасшедшая после моего удара по голове, и как она потом, вдруг, внезапно поумнела, попрощалась с нами со всеми и ушла, так что, до сих пор найти не можем, куда делась, никто знает. И как я троих сыновей произвел на свет, выносил, выкормил, на ноги поставил, теперь они, все трое в Архангельске работают дежурными, и жалоб на них еще не поступало.
Поп-июль, кстати, рассказал мне, почему у них все двери были на распашку, когда я вошел. Оказывается, у них в монастыре крыс травили. У них эпидемия заразных крыс приключилась, и инстанция им приказала травить,
Три месяца я, тайно жил у отца Михаила под кроватью. На улицу из его кельи выходил только ночью, днем, пока отца Михаила нет, я лежал на его кровати и читал книжки, которые он мне велел, а ночью, когда отец Михаил уже спал, я сидел на крыльце его кельи, и думал. Три месяца, каждую ночь, я сидел и думал, я думал, и я однажды, когда, я вдруг, додумался, до того, до чего хотел, я разбудил отца Михаила и задал ему вопрос, который тщательно подготовил: -Михаил Валерьевич, – я к этому моменту уже так его возвысил в своих глазах, что обращался к нему, только по отчеству, хотя отец Михаил был младше меня, на тридцать четыре года, – Михаил Валерьевич, скажите, – невинно и страдальчески убиенный священник, попадает в рай или в ад?? Он ответил, – что в рай, но оговорился, что только в том, случае, если этот священник, действительно невинен, и убит без всякой вины с его стороны. Мне этого ответа вполне хватило, и книжки, которые я, насилуя себя читал, по приказу отца Михаила, эти книжки тоже были на моей стороне. Я люблю вас поп-июль. Вы святой, и вы достойны рая, как никто из других. И чтобы уже все было сделано наверняка, я еще часа четыре резал его на мелкие части, доставляя очевидно невиданные мучения, но делая это так, чтобы отец Михаил не потерял сознание и страдал в здравом уме и трезвой памяти. На рассвете отец Михаил должно быть уже был в раю. Я сложил части его тела в черный полиэтиленовый мешок, для мусора, взвалил мешок на плечо, вышел из кельи, и направился к храму.
Шел месяц июль, зима уже приближалась к весне.
В церкви, к этому часу не было никого, кроме рослого алтарного ангела который, там вечно. Я зашел в алтарь через боковую дверь, и стараясь не обращать внимание на ангела, стал доставать части тела отца Михаила, и аккуратно раскладывать их на столе. Выложив все, что было, я свернул пакет, для мусора в маленький черный комок, и двинулся к выходу. Но перед тем, как выйти из алтаря, я оглянулся на ангела, он стоял неподвижно, на том же месте, где и всегда, строго по центру, лицом к закрытым «царским вратам». Он всегда так стоит. За эти три месяца, я не раз заходил в церковь ночью, и он всегда стоял на том же самом месте, абсолютно неподвижно, но при этом в его фигуре не было ни намека на напряжение. Я посмотрел на ангела, открыл дверь, чтобы выйти из алтаря, и вдруг, я услышал мягкий, почти что, детский голос: -Это не новость?, – сказал ангел, и это был первый и последний случай в моей жизни, когда я слышал голос ангела. И это вообще был последний голос, который я слышал, и это был последний звук, который расслышали мои уши, потому что, почти в туже секунду, сразу же, после слов ангела, сразу же, как после того, как он отвернулся он меня, я получил огромной силы удар в затылок, и все звуки исчезли. И там, конечно, кроме слуха, я лишился половины, если не больше, всех своих органов, потому что, били меня, до тех пора, пока я не стал, куском красного фарша. Но именно слуха, я лишился от самого первого удара. Друг отца Михаила, иеромонах отец Григорий, зашел в келью, увидел всю кровь, побежал по следу, ворвался в алтарь в тот момент, когда ангел договорил фразу и отвернулся, к этому моменту в руках у отца Григория уже был лом, которым по утрам долбят лед со ступеней церкви,
И так, как мне теперь все никак не распознать, где моя кровь, течет по моей голове и моим венам, а где чужие мысли-уколы, скользят по красной, внутри рук и ног по красной внутренней крови, внутри меня, из-за, а точнее виной этому – уколы, уколы, которые словно чужие пчелы, но только без последствия меда, а последствия меда, здесь точно ждать не приходиться, потому что, здесь меда нет. В июле нет меда. Нет и ничего не поделать, нет меда и все. В июле меда нет.
– Это кто там, отстегнул, меня, кто это там, отстегнул меня от моей койки, кто, меня отстегнул и не побоялся, кто это там у нас такой смелый, ну-ка кто это такой, а?
– Я
– А я пока что не вижу. Кто?
– Я. Посмотри наверх, и все поймешь.
Я посмотрел туда куда велели – наверх, а там, только белая простыня да дыры, и никого.
– Кто ты? Отвечай, кто ты? Ты кто?
– А ты посмотри наверх, – снова обратился ко мне, – посмотри наверх, – раз восемь, а то и девять раз подряд, повторил он.
– Нет там никого. Кто ты? Я же смотрю наверх, кто ты? Я же смотрю. Ты кто?
И я стал смотреть и смотреть, смотрел и смотрел. Наверх. Смотрел и смотрел, – и никого. Кто это говорит, кто?
Никого.
– Я.
– Кто это говорит, кто?
– А ты посмотри наверх, – это я.
И давай, все одно и тоже, уговоры, да одни и теже уговоры. И давай все одни и те же уговоры.
И уговоры. И уговоры. И все одно и то же. И я взял да и посмотрел.
А смотрел-то я и раньше, конечно, но не видел, вот в чем страх.
Смотрел-то я и раньше, а увидел-то…, вот в чем страх
– И кто ты, паук-безпятиминутбезшерсти, ну кто ты, на моем потолке, паук, ну и кто ты?
– Я.
– Что, я не расслышал, кто?
– Я, – произнес он тише прежнего, а я все равно, расслышал каждую букву.
– Кто?
– Я это, я. Видишь, кто? Я. Это я, – еще тише вслух, но еще громче в моем спинном мозге, зазвучало его эхо, – я это, я, – звучало, – я, это я.
– На!, – кинулся и ударил его, раза три, или два, ударил его, или раз пять, ударил, да вот и все. Пяти и трех, а то и двух мои ударов, здесь вполне оказалось достаточно, этому пауку-Я, чтобы он со своего облезлого потолка, рухнул, что есть веса, на мой деревянный пол, и тогда уже, позволил, наконец-то, и мне, вернутся в прежнее мое состояние, и топтать, ногами и руками своими топтать, втирая в черный пол, нахального этого паука-я, топтать и не перетоптать, я-паука, ибо, это я– паука и есть. Я это и есть, безпятиминутшерсть. И на этом все.
И вот, спустя, такого пребывания с месяца три, а то и четыре, а если с пауком учитывать, да с уколами, то и все шесть лет, – лет, конечно, лет, потому что о годах, а не о месяцах уже, давным-давно идет речь. И вот спустя, шесть, вместе с пауком, уколами, да и мною, и вот все эти шесть лет, спустя, и плюс, кровь из носа больше не идет по утрам, вот спустя все это, я вдруг, очнулся, встал, потянулся, зевая ртом, вышел, и вот, только меня и видели, вот так. И уже больше меня уже не видели, хотя тело то мое, как и прежде валялось на кровати, тело то может и валялось, а я ушел. Вот так.
Ремарка
На сцене, представляющей из себя, обычную ледовую арену, появляется Жанна (из моего детства) М., и это точно она, потому что, я умираю, умираю, а она скользит и скользит по льду моя Жанна М. Действие пьесы на секунду останавливается, и снова продолжается, спустя секунду. И мы: Жанна М., я и все остальное, все мы скользим по ледовой арене, по кругу, – а под ногами у нас лед и прочный лед, лед и очень прочный лед, вот и все. Место действия: каток зимой или каток летом, когда вместо льда бетон, или совсем без катка, или искусственный лед осенью, а если не так, то тогда, есть мед в июле, беру свои слова обратно, – и есть мед в июле, раз не можете пойти дальше, так как еще не ходили, тогда – есть мед в июле, хотя уже ранее, совсем обратно (для тех, только, кто пойдет) было сказано: – В июле меда нет?.