Из Африки
Шрифт:
— Да, — ответил он. — Попробую впредь обходиться без антрепренеров.
— Хорошо, что вы не женаты, — сказала я.
— Да, конечно, — ответил он, но через секунду робко обмолвился: — Вообще-то я женат.
В процессе разговора Эммануэльсон жаловался на то прискорбное обстоятельство, что белый человек не выдерживает в Африке конкуренции с чернокожими, соглашающимися на куда более низкую оплату своего труда.
— В Париже, скажем, я всегда мог ненадолго поступить в какое-нибудь кафе.
—
Он бросил на меня быстрый взгляд своих ясных глаз.
— Париж? Нет, благодарю покорно. Из Парижа мне пришлось уносить ноги.
У Эммануэльсона имелся, впрочем, один друг, о котором он в тот вечер неоднократно упоминал. Если бы ему снова удалось связаться со своим единственным другом, все бы изменилось, ибо друг процветал и был щедр. Он был фокусником и разъезжал по всему свету. Когда до Эммануэльсона в последний раз дошли вести о нем, он выступал в Сан-Франциско.
Мы все время возвращались к литературе и театру, а потом опять затронули будущее Эммануэльсона. Он поведал мне, как его соотечественники, живущие в Африке, один за другим поворачивались к нему спиной.
— Вы в трудном положении, Эммануэльсон, — сказала я ему. — Не знаю, кому может быть труднее, чем вам сейчас.
— Я сам того же мнения, — согласился он. — Но вот к какой мысли я пришел в последнее время — вы вряд ли об этом задумывались: кому-то ведь надо быть в наихудшем по сравнению со всеми остальными положении!
Он допил бутылку и отодвинул бокал.
— Это путешествие для меня — рискованная игра, где на кону стоит сама жизнь. Есть возможность исчезнуть с лица земли. С другой стороны, если я доберусь до Танганьики, то, возможно, воспряну.
— Думаю, вы доберетесь до Танганьики, — подбодрила я его. — Вас может подбросить индийский грузовик — они часто ездят по этой дороге.
— Верно, — согласился он. — А как же львы и маасаи?
— Вы верите в Бога, Эммануэльсон? — спросила я.
— Да, верю. — Некоторое время он молчал. — Возможно, вы сочтете меня страшным скептиком, но я все-таки скажу то, что вертится у меня на языке. За исключением Бога я не верю совершенно ни во что на свете.
— Послушайте, Эммануэльсон, у вас есть деньги?
— Да, есть, — ответил он. — Восемьдесят центов.
— Этого недостаточно, — сказала я. — У меня в доме тоже нет денег. Возможно, кое-что найдется у Фараха.
У Фараха нашлось четыре рупии.
Утром, еще до рассвета, я велела боям разбудить Эммануэльсона и приготовить завтрак для нас обоих. Ночью я решила, что провезу его в своей машине первый десяток миль. Самому Эммануэльсону это ничего не давало, потому что ему предстояло потом пройти пешком еще восемьдесят миль, просто я не вынесла бы, если бы он шагнул с порога моего дома непосредственно в неизвестность, к тому же мне хотелось принять какое-то участие в этой его трагикомедии. Я завернула ему сандвичей и сваренных вкрутую яиц, а также вручила бутылку «Шамбертэна» 1906 года, который ему так понравился. Меня не покидала мысль, что это станет, возможно, последней выпивкой в его нелепой жизни.
На рассвете Эммануэльсон выглядел, как труп из легенды, у которого под землей ускоренными темпами отросла борода, однако он успешно поднялся из могилы и вел себя по дороге безупречно. После переезда через реку Мбагати я высадила его из машины. Утренний воздух был прозрачен, в небе не было ни облачка. Ему предстояло шагать в юго-западном направлении. С противоположной стороны только что появилось солнце, красное и заспанное, напомнившее мне почему-то желток сваренного вкрутую яйца. Пройдет три-четыре часа — и оно раскалится добела, и тогда путешественнику несдобровать…
Эммануэльсон попрощался со мной и зашагал было прочь, но потом вернулся, чтобы проститься вторично. Наблюдая за ним из машины, я догадалась, что ему нравится, что у него есть зрительница. Сидевший в нем драматический инстинкт был так силен, что он наверняка пребывал в тот момент в святой уверенности, что покидает сцену, провожаемый взглядами публики. Уход Эммануэльсона! Дело было за малым: холмы, терновник и пыльная дорога должны были, сжалившись над ним, превратиться в безобидные картонные декорации.
Утренний ветерок развевал полы его длинного черного плаща, из кармана торчало горлышко бутылки. Мое сердце наполнилось любовью и признательностью, какие испытывают домоседы по отношению ко всем странникам на этом свете: морям первооткрывателям, бродягам. Взойдя на холм, он обернулся, снял шляпу и помахал мне; его длинные волосы развевались на ветру.
Фарах, сидевший со мной в машине, спросил:
— Куда идет этот бвана? — Фарах называл Эммануэльсона бваной, желая повысить статус человека, переночевавшего у меня в доме.
— В Танганьику, — ответила я.
— Пешком?
— Да.
— Да поможет ему Аллах!
На протяжении того дня я часто возвращалась мыслями к Эммануэльсону, даже выходила из дому, чтобы взглянуть на дорогу, ведущую в Танганьику. Уже в темноте, часов в десять вечера, я услыхала с юго-запада львиный рев; спустя полчаса рев повторился. Я представила себе, как зверь восседает на старом черном плаще.
Всю следующую неделю я пыталась разузнать судьбу Эммануэльсона. Фарах получил задание расспросить знакомых индусов, перегонявших в Танганьику грузовики, не встретился ли беглец кому-нибудь из них по пути. Но никто ничего о нем не знал.