Из чего созданы сны
Шрифт:
Карел заснул в кресле, и когда, наконец, отец вернулся домой (было уже совсем светло), его сын лежал, свернувшись калачиком, перед мерцающим экраном включенного телевизора. Среди многих вещей, которые Карел еще не мог понять, было и то, что из-за этого телевизионного выступления потом, позже, когда пришли чужие солдаты, им пришлось покинуть свой дом, прятаться несколько дней у друзей, а теперь среди ночи бежать. И все-таки это было так, отец сказал, что причиной было именно это.
— Я бы лучше остался в Праге, — сказал мальчик, завязывая шнурки.
— Я тоже, — ответил
— Но это невозможно, — сказал Карел и серьезно кивнул.
— Нет. К несчастью, не возможно.
— Потому что они тебя посадят, а меня отдадут в детский дом?
— Да, Карел.
И так как он всего этого не понимал, мальчик снова начал задавать вопросы.
— А если бы вы тогда не говорили так много о будущем и о свободе, и о новом времени, то чужие солдаты к нам бы не пришли?
— Нет, скорее всего, они остались бы дома.
— И мы могли бы дальше жить на Ерусалемской?
— Да, Карел.
Мальчик надолго задумался.
— И все-таки это было здорово, то, что ты говорил по телевизору, — сказал он поразмыслив. — На следующий день в школе мне все завидовали, что у меня такой отец. — Карел опять задумался: — Они, конечно, и сейчас еще мне завидуют, — добавил он, — и сейчас еще все, что говорили ты и остальные — это здорово. Я никогда не слышал по телевизору ничего такого хорошего. Честно. И родители моих друзей, и все другие люди, с которыми я говорил, тоже нет. Не может же что-то быть очень хорошим, а потом вдруг перестать быть очень хорошим — ведь не может?
— Нет.
— Вот поэтому, — наморщив лоб сказал Карел, — я и не понимаю, почему ты теперь должен со мной бежать и почему они хотят тебя арестовать. Почему?
— Потому что это понравилось далеко не всем людям, — ответил отец Карелу.
— Чужим солдатам это не понравилось, да?
— Да нет, чужие солдаты тут ни при чем, — сказал отец.
— Как это?
— Они только делают, что им прикажут.
— Значит, это не понравилось тем, кто им приказывает?
— Это и не должно было им понравиться, — ответил отец.
— Как все сложно! — вздохнул сын. — Они что, такие могущественные, те люди, которые приказывают солдатам?
— Да, очень могущественные. Но, с другой стороны, и очень бессильные.
— Ну, теперь я уж совсем ничего не понимаю, — сказал Карел.
— Видишь ли, — начал объяснять отец, — в глубине души многим из тех, кто приказывает солдатам, это понравилось точно так же, как тебе и твоим друзьям и людям в нашей стране. Большинству, наверное. И им теперь будет так же грустно, как тем солдатам в парке.
— Так они, значит, не злые?
— Нет, не злые, — подтвердил отец. — Но им нельзя признаться, что понравилось. И нельзя признать, что у нас могут говорить, думать и писать такие вещи, потому что иначе для них все плохо кончится.
— Как это плохо? — спросил Карел.
— Их народы могут их прогнать, как мы прогнали наших могущественных, — объяснил отец. — Поэтому эти люди так сильны и все же так бессильны. Понимаешь?
— Нет, — сознался Карел. Он снова наморщил лоб и добавил так, как будто это его извиняло: — Это политика, да?
— Да, — согласился
— Ну, ясно, — сказал Карел. — Поэтому я не могу этого понять.
Где-то за освещенными луной домишками, на полях, где еще стоял урожай, коротко и без отзвука прозвучала автоматная очередь.
— Опять они стреляют, — сказал Карел.
— Но уже не так часто, как днем, — сказал отец. — Пойдем, бабушка ждет на кухне.
Они покинули темную, старомодную спальню с мебелью прошлого века. Отец бросил короткий взгляд на картину над кроватью. Это была большая олеография,[2] изображавшая Иисуса и апостолов в Гефсиманском саду. Апостолы спали, только Иисус бодрствовал, один-одинешенек. Он стоял на переднем плане с поднятой рукой и говорил. По нижнему краю картины были Его слова на чешском языке: «Бодрствуйте и молитесь, дабы не впасть в искушение! Ибо крепок дух, но плоть слаба». Слева в углу было напечатано очень мелким шрифтом: «Напечатано в типографии Самуэль Леви и сыновья, Шарлоттенбург (Берлин), 1909».
Снаружи в нереальном лунном свете опять застрочил автомат. Завыли собаки. Потом все стихло. Спаситель мира, оттиснутый в 1909 году Самуэлем Леви и сыновьями в Берлин-Шарлоттенбурге на олеографии, все еще говорил со Своими спящими учениками.
Это было в двадцать два часа четырнадцать минут 27 августа 1968 года, во вторник.
3
«…Говорит радио „Свободная Европа“. Мы передавали новости для наших чехословацких слушателей. Передача окончена», — прозвучал голос диктора. Из студии в Мюнхене радио «Свободная Европа», вещающее на многих языках на государства Восточного блока, передавало увертюру к «Фиделио».
Старый радиоприемник стоял в углу закопченной низенькой кухни. Бабушка слушала, прижавшись ухом к динамику. Потом передвинула движок настройки точно на волну пражского радио и выключила аппарат. Согнувшись, она пошла к плите, на которой стоял большой горшок. Чем больше бабушка старилась, тем меньше становилось ее лицо, и она все больше сгибалась. От радикулита врач делал ей инъекции, но уколы не очень-то помогали. Бабушка часто призывала смерть. Но смерть не торопилась.
— А вот и вы, — сказала бабушка, когда отец с Карелом вошли на кухню. Она взяла половник и наполнила три тарелки. — Сегодня у нас фасолевый суп, — сказала она. — Я покрошила туда пару кусочков копченого мяса.
— Жирного? — забеспокоился Карел, усаживаясь за накрытый стол возле печки.
— Постного. Совсем постного, мое сердечко, — успокоила бабушка. Она всегда называла Карела «сердечко».
— Слава богу, постное! — мальчик улыбнулся ей, облизывая черпак. Где-то далеко в ночи снова раздался выстрел. Карел повязал себе на шею большую салфетку, подождал, пока другие начнут есть, и только тогда окунул ложку в суп. — Отлично, бабушка, — похвалил он. — И правда. Постнее не бывает!
На протянутых над столом веревках блестели желтые кукурузные початки. Огонь в плите громко трещал. Но и на кухне по-настоящему не становилось тепло, и здесь всегда тоже припахивало плесенью.