Из цикла "Очерки переходного времени"
Шрифт:
— Да ведь с крахмалом?
— Да ведь что же с крахмалом. Оно все черное!
— Будто бы?
— Ей-богу!
— А какое же по вашему бы желанию?
— А по моему желанию надо бы белое.
— Белое!
Отче крепко и чистосердечно задумался.
— А это неужели же не подходит к белому-то?
— Нет, отче, не подходит. Вот посмотрите!
Я положил чистую рубашку вместе с вымытой, и тогда отче только взглянул и тотчас же понял.
— Э-э! — сказал он, удрученно качая головою. — Господи помилуй, господи помилуй, как она его!
— Нельзя
— А что ж? Можно!
Пришел серб, а с ним и отче.
— Найди прачку, пожалуйста.
Серб дико посмотрел на белье, как-то искоса и мрачно; очевидно, и он, знавший все древности византийские, плохо был знаком с "этим делом".
— Нет, — сказал он наконец, — не знаю!
— Да кто тебе-то самому стирает белье?
— У меня шерстяная рубаха, сам полощу.
— Спроси у кого-нибудь.
— У кого тут спросить!..
Словом, дело это оказалось очень трудным и наделало больших хлопот до чрезвычайности внимательной к нуждам своих жильцов братии. Наконец, один монах вспомнил какую-то женщину в Пере и, испросив благословение, увез узел туда. На этот раз все кончилось благополучно.
Все, что братия делает для своих посетителей, делается крайне вежливо, предупредительно, внимательно до последней степени; и на пароход отправит, и с парохода перевезет, и вещи из таможни выручит. Кормят они своих жильцов, повидимому, отлично; мне не приходилось пробовать обительской трапезы, целые дни я был в городе, но частенько встречал на лестнице богомольцев и богомолок с огромными мисками рыбных щей, большими ломтями белого хлеба. Нередко то там, то сям слышится икота, иногда чрезвычайно звонкая, не уступающая звонким нотам кафешантанных певиц. А ведь это уже одно свидетельствует о полном удовольствии.
В бытность мою на подворье, здесь, кроме Н. И. Ашинова, только что "воротившегося (!)" из Абиссинии, от "дружка" негуса Иоанна, проживал еще один замечательный человек. Это бывший оренбургский казак, а ныне афонский монах, живущий на послушании в Константинополе. Никогда мне не приходилось встречать более цельного народного типа и более цельного народного миросозерцания.
Первый раз я встретил этого инока (ему лет сорок пять, он небольшого роста, коренастый, немного тучный, крошечная белокурая бородка и узкие серые калмыцкие глаза) на площадке перед моим номером. Он разговаривал с какою-то богомолкой, высокой, худой пожилой женщиной, с черными проницательными или, вернее, пронзительными глазами.
— В Иерусалим, матушка? — спрашивал монах женщину, перебирая четки.
— Да, ваше благословение, ко гробу господню хочется. Ох, господи помилуй, господи помилуй!..
— А в России-то во святых местах бывала?
— Как же, владыко, как же. Много я исходила по русским прозорливцам!..
Она опять заохала, отирая постно сложенные губы платком; отец Амвросий молчал, прямо смотря ей в глаза, точно изучал ее, поигрывая четками, и вдруг, как бы поняв, что за человек находится перед ним, прямо, просто и тихо спросил:
— Ты блудница?
Вопрос
— Грешна, батюшка!
— Грешна?
— Грешна, владыко! Ох, грешна, грешна! И тяжело мне, от этого и иду-то я ко гробу-то.
— И по прозорливым людям от этого ходила?
— И от этого, от самого, от греха моего.
— И тяжело тебе?
— Тяжко, тяжко, отец!
— А ты хочешь, чтобы было легче?
— Да как же не хотеть!
— Чтобы грех-то не давил тебя?
— Истинно так, батюшка!
— Но ведь ты сама знаешь, что делала грех?
— Знаю, батюшка!
— Сама знаешь, что грешила, и думаешь, что какой-нибудь прозорливец сделает так, что греха на тебе не будет? Так? Ну, это ты задумала глупо. Извини! Ты что ж, идешь в Иерусалим затем, чтобы там тебе извинили твою пакость? Простили? И ты опять тогда снова-здорово, с легким сердцем, задребезжишь? Нет, матушка, это не так! Ни к прозорливцам шляться за тысячи верст, ни в Иерусалим колесить никоим образом тебе не подобает. Ты сама знаешь, что грешна, этого довольно. И где бы ты ни была, дома ли, в Иерусалиме, в Камчатке, везде ты блудница, везде совесть твоя говорит, что ты грешна, и, следовательно, если какой-нибудь прозорливец тебя облегчит, то он обманщик, и ты к нему шла за обманом, а не за правдой, и в Иерусалим ты идешь теперь также за обманом: хочешь обмануть сама себя, но не обманешь!
— Да ведь ходят же прочие-то в Иерусалим-то?
— Ходят, конечно! хотят голос совести заглушить, подделать грех на "не грех", вот и ходят!
— Так что же делать-то? Как же быть-то?
— Как быть? Сиди дома, кайся, не греши; знаешь, что грешна, — ну и знай! искупляй грех добрыми делами, отстраняй других от греха. Вот что делать. А сфальшивить против совести с прозорливцами да с Иерусалимами не удастся, матушка! Как ты была, и сама знаешь, что есть ты блудница, блудная жена, так, будь покойна, ты и останешься, и никаким родом переобразить тебя в непорочную невозможно. И куда ты ни ходи, и какому ты богу ни молись, хоть турецкому, все ты будешь, матушка моя, блудодейка. А вполне для тебя довольно того, что ты сама знаешь свой грех, а коли знаешь — не делай, помни о нем, страдай, за других страдай, остерегай! Все это и в избе твоей деревенской можно делать.
— Нет, уж поклонюсь гробу!
— Да поклонись, поклонись, отчего не поклониться. Поклоняться гробу Спасителя нашего следует, только ты не норови обмануть его, не думай, что он согласится подлости твои оправдать. Он простит, — это верно, но только ты как следует,по чистой совести, покайся. Покайся по чистой совести, от всего сердца, — посмотри как полегчает! Уж тогда и самой в голову не придет повторить свой грех. Ну, а после прозорливца, который тебе зубы заговорит, и опять можно начать… Ну, молись богу! все будет хорошо! Ты что, кушала ли сегодня?