Шрифт:
Генрик Сенкевич
Из дневника познанского учителя
Огонь лампы, хотя он был убавлен, все же будил меня. И не раз в два или в три часа ночи я видел Михася за работой. Его маленькая, хрупкая фигурка в одном белье склонялась над книжкой, и в ночной тишине сонный, усталый голос механически повторял греческие и латинские спряжения с той монотонностью, с какой в костеле повторяют слова молитв. Когда я приказывал ему ложиться, мальчик отвечал: "Я еще не все выучил, пан Вавжинкевич". Между тем заданные уроки я готовил с ним вместе с четырех до восьми и с девяти до двенадцати и никогда не ложился спать, не убедившись, что он все знает. Но "всего" задавали слишком много. Кончая последний урок, мальчик забывал первый, а спряжения - греческие, латинские и немецкие, - смешиваясь с названиями различных уездов, вносили в его бедную голову такую путаницу, что он не мог уснуть. Тогда он вставал с постели, зажигал лампу и снова садился
Но я в возрасте Михася по крайней мере был весел и здоров, вволю гонял голубей по улицам или играл в бабки у ратуши. Меня не мучил кашель; когда меня пороли, я плакал, пока били, а вообще был свободен, как птица, и ни о чем не заботился. Михась же был лишен даже этого. С годами и он оказался бы между молотом и наковальней, и в жизни только и было бы у него радости, что хоть мальчиком он посмеялся от души, нашалился да на свежем воздухе побегал на солнышке. Но здесь такого сочетания работы с детским весельем я не видел. Напротив, ребенок уходил в школу и возвращался хмурый, усталый, сгорбившись под тяжестью книг, с морщинками в уголках глаз, как будто постоянно подавляя рыдания... Поэтому я ему сочувствовал и старался его поддержать.
Я сам учитель, хотя и частный, и не знаю, как бы я жил на свете, если б утратил веру в науку и в ту пользу, которую она приносит. Но я думаю, что наука не должна быть трагедией для детей, что латынь не может заменить им воздух и здоровье и что правильное или неправильное произношение не должно решать судьбы маленьких людей.
Думаю также, что педагог лучше выполнит свою задачу, когда ребенок будет чувствовать его мягко ведущую руку, а не ногу, которая давит ему грудь, попирая все, что его научили любить и уважать дома... Такой уж я мракобес, и, наверное, никогда не изменю своих взглядов, потому что все больше в них утверждаюсь, когда вспоминаю своего Михася, которого так искренно любил. Шесть лет я был его учителем - сперва гувернером, потом, когда он поступил во второй класс, репетитором, так что у меня было время привязаться к нему. Наконец, зачем мне скрывать от себя: он был мне дорог потому, что был сыном женщины, которая для меня дороже всего на свете...
Она никогда об этом не знала и никогда не узнает. Я всегда помню, что я всего лишь
Михась был очень похож на мать. Часто, когда он поднимал на меня глаза, мне казалось, что я смотрю на нее. Те же тонкие черты, тот же лоб, затененный пышными волосами, то же мягкое очертание бровей и особенно голос - почти такой же нежный, как у нее. В характере матери и сына тоже было много общего, это выражалось в некоторой склонности к возвышенным чувствам и взглядам. Они оба принадлежали к той породе нервных, впечатлительных людей, благородных и любящих, которые способны на любые жертвы, но в столкновении с действительной жизнью редко находят свое счастье, давая больше, чем получают взамен. Эта порода теперь исчезает, и, мне кажется, какой-нибудь современный реалист мог бы сказать, что эти люди заранее обречены на гибель потому, что являются на свет с врожденным пороком сердца, - они слишком много любят.
Родители Михася прежде были очень богаты, но они "слишком много любили..." Бури развеяли богатство, а то, что осталось, не было, разумеется, ни нищетой, ни даже бедностью; по сравнению с прошлым они жили очень скромно. Михась был последний в роду: поэтому пани Мария любила его не только как сына, но и как свои последние надежды на будущее. К несчастью, она, подобно большинству матерей, была ослеплена любовью к своему мальчику и находила у него необыкновенные способности. Михась действительно не был тупицей, но принадлежал к типу детей со средними способностями, которые обычно раскрываются гораздо позже, вместе с укреплением здоровья и физическим развитием. В других условиях он мог бы окончить школу и университет и стать полезным работником на любом поприще. Но в обстановке, утвердившейся в немецкой школе, это исключалось. К тому же он знал, какого высокого мнения мать о его способностях, и лишь мучился, напрасно надрывая свои силы.
Я много видел на своем веку и решил ничему не удивляться, но, признаться, с трудом поверил, что такое сочетание, как выдержка, сила характера и упорный труд, может причинять лишь зло ребенку. В этом было что-то ненормальное, и если бы словами можно было воздать за горечь и скорбь, я, право, сказал бы вместе с Гамлетом: "Есть многое на свете, что и не снилось нашим мудрецам..."
С Михасем я занимался так, как будто от отметок, которые он получал, зависела моя будущность. И у меня и у моего милого мальчика была одна цель не огорчать пани Марию, показать хороший табель, вызвать на ее устах счастливую улыбку.
Если ему удавалось получить хорошую отметку, он приходил из класса сияющий и счастливый. В таких случаях мальчик, казалось, вдруг вырастал и выпрямлялся; его обычно грустные глаза весело, по-детски смеялись и горели, как два уголька. Он на ходу сбрасывал со своих узеньких плеч ранец, набитый книжками, и, подмигивая мне, говорил еще в дверях:
– Ну, пан Вавжинкевич, мама будет довольна! Я получил сегодня по географии... угадайте сколько?
Я делал вид, что не могу отгадать, тогда он бросался мне на шею и с гордостью говорил как будто на ухо, но очень громко:
– Пятерку! На самом деле пятерку!
То были счастливые минуты для нас обоих. В такие дни по вечерам Михась мечтал, стараясь представить, что будет, если по всем предметам он получит отличные отметки, и болтал то со мной, то сам с собой.
– На рождество мы поедем в Залесин: будет снег - как всегда зимой, так что поедем на санях... Приедем мы ночью, но мама будет меня ждать, обнимет меня, расцелует, потом спросит про отметки... Я нарочно притворюсь грустным, мама начнет читать и вдруг: по закону божьему - отлично, по-немецкому отлично, по-латыни - отлично... одни отлично. О пан Вавжинкевич!
И у бедного мальчика слезы навертывались на глаза, а я не только не останавливал его, но и сам следовал за ним измученным воображением и уже видел дом в Залесине, его торжественный покой, и это высшее благородное существо, которое было там хозяйкой, и счастье, какое ей доставит приезд мальчика с отличными отметками.
Пользуясь такими минутами, я читал Михасю нравоучения, объясняя, как маме важно, чтобы он учился и в то же время был здоров и что поэтому он не должен плакать, когда я его заставляю гулять или спать столько, сколько это необходимо, и не должен настаивать на ночных занятиях. Растроганный мальчик обнимал меня и повторял: