Из 'Дневника старого врача'
Шрифт:
В сущности же, все равно: выгоды незнания равняются невыгодам. Больному врачу плохо бывает иногда от его знания, а здоровому - это же знание небесполезно для его здоровья.
Так и убеждение в существовании постоянного, пожизненного миража, с одной стороны, не очень вредно, потому что убеждение это все-таки не уничтожает благодетельной иллюзии, и, убежденные и неубежденные в ней, мы будем продолжать жить попрежнему, все в том же мираже.
Сколько лет прошло уже с тех пор, как нам сделалось известно, что "das Ding an und fuer sich selbst" (Вещь в себе) для нас навсегда останется terra incognita (Неведомое); так нет же! Мы все-таки продолжаем
Так вот и представление наше о прожитом нами времени так же миражно, как и все прочее в жизни.
Когда я обращаю усиленное внимание на какой-нибудь отрывок из прожитого времени, т. е. направляю мою внимательность на память; с чем бы сравнить это? Вот, я делаю это в настоящую минуту, когда пишу эти строки: я как будто внимательно роюсь в моей памяти, не то смотрю в нее, не то силюсь, будто бы, что-то открыть и вынуть... нет, ни с чем не сравнишь,- тогда мне представляется этот вынутый из памяти отрывок чрезвычайно близким ко мне, к моему настоящему, как будто все припоминаемое происходило вчера.
Вот живые портреты припоминаемых лиц, их платье, их манеры, голос, усмешка, все как есть... чудеснейший мираж! А начни только действовать, окунись в водоворот жизни - и все куда-то далеко, далеко ушло, исчезло,- новый мираж! Существовавшее представляется как будто бы не существовавшим!
Так, с той минуты, когда мы с отцом вышли из часовни Иверской,- от нее, от этой минуты, остались в памяти только слова отца,-и до того страшного мгновения, когда я увидел его на столе посиневшим трупом,- как будто отца и вовсе не было у меня; едва, едва в густом тумане мелькает предо мною его бледный облик и усталая поступь, виденные мною в последние дни его жизни. А все-таки протекшее между двумя уцелевшими в памяти значками время мне кажется теперь очень долгим, так долгим, что сомневаюсь, было ли это менее двух лет.
Началось посещение лекций. Выдали матрикул без всяких церемоний. Приход Троицы в Сыромятниках не близок к университету,- будет с час ходьбы; положено было оставаться в обеденное время у Феоктистова, и только в 4-5 часов вечера возвращаться домой на извозчике.
Феоктистов был казеннокоштный студент и жил вместе с 5 другими студентами в 10-м нумере корпуса квартир для казеннокоштных.
Надо остановиться на воспоминании о 10-м нумере и об извозчике.
Немудрено, что воспоминания эти сохранились. 10-й нумер я посещал ежедневно несколько лет сряду, а на извозчике ездил, пока нужда не заставила ходить пешком,- и 10-й нумер, и вечерняя езда на извозчике совпадают с первым выходом на поприще жизни; дебюты не забываются.
Вхожу в большую комнату, уставленную по стенам пустыми кроватями со столиками; на каждом столике наложены кучи зеленых, желтых, красных, синих книг и пачки тетрадей; вижу- лежит на одной кровати чья-то фуражка, дном наружу; на дне - надпись, читаю: "Nunc pil...-тут стерто, не разберу-Fur rаpidis manibus tangere noli: possessor cujus fuit semperque erit Tschistof, qui est studiosus quam maxime generosus". ("К шапке [pil-вероятно: pileus] не смей прикасаться, вор, хищными руками; владельцем ее всегда был и будет благороднейший студент Чистов".)
Понимаю. Где же этот г. Чистов? А вот, он входит в дверь; испитой, с густыми темными волосами, свинцового цвета лицом, темносинею, выбритою гладко бородою; за ним приходит с лекции и мой Феоктистов; дверь начинает беспрестанно отворяться и затворяться; являются одно за другим все новые и новые лица, рекомендуются, приветливо обращаются ко мне; вот г. Лейченко, самый старший,- действительно,- на вид лет много за 30; вот Лобачевский, длинный, рыжий, усеянный, должно быть, веснушками по всему телу, судя по лицу и рукам, (В "Списке" за 1825г. упоминается Антон Лобачевский) и еще человек шесть нумерных и посторонних.
Начинаются беседы, закуривание трубок; говорят все разом,-- ничего не разберешь; дым поднимается столбом; слышится по временам и брань неприличными словами.
Мой бывший наставник, Феоктистов, представляется мне совсем в ином свете, не тем, каким я его знал до сих пор: он тут перед некоторыми просто пасс,тише воды, ниже травы.
Вот хоть бы Чистов, обладатель фуражки с латинскими стихами,- тот берет со стола книгу, ложится на кровать и, обращаясь ко мне (я стою вблизи его кровати), спрашивает: "С какими римскими авторами вы знакомы?" Я краснею. "Что же? Феоктистов, верно, вам немного сообщил; где же ему: он и сам ничего не понимает в латыни. Садитесь-ка вот здесь,- я вам кое-что прочту из Овидия; слыхали о "Метаморфозах" Овидия? А? слыхали?" - "Да, немного слыхал".- "Ну, слушайте же!" - И Чистов начал скандировать плавно и с увлечением, и тут же я научился у него больше, чем во все время моего приготовления к университету от Феоктистова. Оказалось потом, что Чистов был, действительно, знаток римских классиков; я редко видал его за медицинскими книгами; всегда, бывало, лежит и читает своего любимого Овидия Назона или Горация.
Родом из духовных, воспитанник семинарии, Чистов отличался, однакоже, резко от других сотоварищей, по большей части тоже семинаристов; это была мебель из елового, а он из красного дерева и, должно быть, поэт в душе.
Чего я не насмотрелся и не наслышался в 10-м нумере!
Представляю себе теперь, как все это виденное и слышанное там действовало на мой 14-15-летний ум. Является, например, какой-то гость Чистова, хромой, бледный, с растрепанными волосами, вообще странного вида на мой взгляд,теперь его можно бы было, по наружности, причислить к почтенному классу нигилистов,- по тогдашнему это был только вольнодумец.
Говорит он как-то захлебываясь от волнения и обдавая своих собеседников брызгами слюны.
В разговорах быстро, скачками переходит от одного предмета к другому, не слушая или не дослушивая никаких возражений. "Да что Александр I,- куда ему,он в подметки Наполеону не годится. Вот гений, так гений!...А читали вы Пушкина "Оду на вольность"? ("Вольность" (ода) и другие стихотворения Пушкина такого же содержания, широко распространенные в двадцатые годы XIX ст. в списках, имели большое революционизирующее влияние на тогдашнюю молодежь (см. М. В. Нечкина, 1930 и 1947).)
А? Это, впрочем, винегрет какой-то. По нашему не так: revolution, так revolution, как французская- с гильотиною!" И услыхав, что кто-то из присутствующих говорил другому что-то о браке, либерал 1824-1825 гг. вдруг обращается к разговаривающим: "Да что там толковать о женитьбе! Что за брак! На что его вам? Кто вам сказал, что нельзя по-просту спать с любою женщиною...? Ведь это все ваши проклятые предрассудки: натолковали вам с детства ваши маменьки, да бабушки, да нянюшки, а вы и верите. Стыдно, господа, право, стыдно!"-А я-то, я-стою и слушаю, ни ни одного слова не проронив.