Из 'Дневника старого врача'
Шрифт:
Перевощиков повел нас гурьбою по профессорам. По-немецки он не говорил почему-то, и краткая беседа велась или на французском или на смешанном языке. Спрашивали по-французски - отвечали по-немецки; спрашивали по-немецки отвечали по-французски. Для меня самое отрадное посещение было дома Мойера.
Иван Филиппович (так его звали по-русски) Мойер, эстляндец, но происхождения по отцу голландского, был профессором хирургии в Дерптском университете.
С именем Мойера в памяти у меня сохранились разные чувства. Да, чувства сохраняются в памяти так же, как и знания. И эти чувства - не одинокие. Я сохраняю к Мойеру, во-первых, чувство беспредельной благодарности и вместе с нею досады и на себя, и на него; досадую и на себя, и на него; почему это глубокое
Как теперь его вижу, идущего с нами по улицам; этот сжатый рот, эта кисточка на шапке; эта медленная,- в такт,- поступь и эта скрытая злость против мальчишки, ему вовсе незнакомого.
Перевощиков имел, конечно, инструкцию следить за нашей нравственностью, и он, как формалист, полагал, что ничем не может он пред начальством показать так свою заботу о нашей нравственности, как посещая нас в разное время и врасплох. Он это и делал в начале нашего, пребывания в Дерпте. Однажды он приходит к нам (в дом Реберга, напротив дома Мойера); я в это время был на лекции. Перевощиков садится в проходной комнате, ведущей в наши спальни, и беседует с моими товарищами (Шиховским и Корнух-Троцким). Я, не ожидав такого посещения, вхожу прямо со двора, по обыкновению в шапке, и иду прямо в мою комнату, и, только отворив дверь в нее, примечаю, что в другом углу сидит Перевощиков. Но было поздно.
Перевощиков видел, что я вошел в шапке и не скинул ее тотчас же перед ним, и объяснил это себе моим неуважением к начальству. И мало того, что он объяснил так себе, но донес это, как я после узнал, и в Петербург, по начальству. Мне и в голову не могло притти что-нибудь подобное; тем более, что я, оправив мой туалет, вышел из моей комнаты в общую и принял участие в общей беседе с Перевощиковым и товарищами; он не показал и виду, что недоволен мною. Но к концу семестра Перевощиков призывает меня ж себе в кабинет, тщательно запирает дверь за собой, садится близко меня и таинственно, вполголоса, спрашивает меня, по обыкновению медленно, с расстановкою:
– Скажите, г. Пирогов, какую рекомендацию о вашем поведении я должен сделать высшему начальству?
Я остолбенел. Наконец, собравшись с духом, говорю:
– Какую вам угодно, Василий Матвеевич; я тут ничего не могу.
– Но после тех знаков неуважения к начальству, которые я имел случай заметить, судите сами, могу ли я вас рекомендовать с хорошей стороны?
Это что же такое?
– думаю я, и ума не приложу, к чему это он ведет. Я прошу объяснения. Причина объясняется. Тогда я оправился и, как ни был я еще молод, но, видя, что имею дело или с злым умыслом, или с мономанией, я встаю и смело говорю:
– Василий Матвеевич, вы, конечно, можете очернить пред высшим начальством кого вам угодно, но одно, мне кажется, я имею право требовать от вас,- чтобы вы мотивировали вашу рекомендацию обо мне тем фактом, на котором вы основываетесь.
Сказав это, я распрощался и с тех пор - к Демьяну ни ногой.
В Петербург пошло донесение Перевощикова, неизвестно в каком виде. Из Петербурга прислано мне чрез Перевощикова же строгое замечание, (Характер донесения Перевощикова министерству определяется его замечаниями, сопровождавшими сообщения профессоров о занятиях П. науками. Документы эти найдены мною в 1915 г. в архиве министерства, в делах о профессорском институте (донесение не найдено). К каждому сообщению директор института добавлял, что П. "поведения не во всем степенного", "поведение благонравное, но не всегда рассудительное", "замечен в нерадении", "недостает ему еще твердости рассудка". Министр приказал объявить П., что он может навлечь на себя справедливое негодование
правительства и сам будет причиною своего несчастья" (моя статья в "Практич. враче")
но я его не слыхал от него. Обстоятельства переменились.
И я с тех пор Перевощикова встречал только иногда на улицах. Не помню даже, отдал ли я ему прощальный визит, когда он был уволен после скандала, сделанного ему студентами на лекции. Он был ими выбарабанен (ausgetrommelt) также вследствие его подозрительности, мелочности и бестактной обидчивости. (В описях и алфавитах архива министерства просвещения я видел в 1915 г. перечень "дел" о "выбитии студентами стекол" в квартире Перевощикова и т. п. скандалах, учиненных ему; но "дела" эти были уничтожены задолго до моих розысканий в архиве. Было еще там "дело" о желании Перевощикова, по увольнении из Дерпта, в 1830 г., вернуться в Казань, но министерство уже не хотело связываться с ним.)
Семейство Мойера, защитившего меня от наветов нашего аргуса, состояло из трех особ: самого профессора, его тещи Екатерины Афанасьевны Протасовой (урожд. Буниной) и семивосьмилетней дочери Мойера - Кати. Жены Мойера, старшей дочери Протасовой, уже давно не было на свете, и Мойер остался до конца жизни вдовцом.
Это была личность замечательная и высокоталантливая. Уже одна наружность была выдающаяся. Высокий ростом, дородный, но не обрюзглый от толстоты, широкоплечий, с крупными чертами лица, умными голубыми глазами, смотревшими из-под густых, несколько нависших бровей, с густыми, уже седыми несколько щетинистыми волосами, с длинными красивыми пальцами на руках, Мойер мог служить типом мужчины. В молодости он, вероятно, был очень красивым блондином. Речь его была всегда ясна, отчетлива, выразительна. Лекции отличались простотою, ясностью и пластичною наглядностью изложения.
Талант к музыке был у Мойера необыкновенный; его игру на фортепиано-и особливо пьес Бетховена-можно было слушать целые часы с наслаждением. Садясь за фортепиано, он так углублялся в игру, что не обращал уже никакого внимания на его окружающих. Несколько близорукий, носил постоянно большие серебряные очки, которые иногда снимал при производстве операций.
Характер Мойера нельзя было определить одним словом; вообще же можно сказать, что это был талантливый ленивец. Леность или, вернее, квиэтизм Мойера иногда доходили до того, что, начав какой-либо занимательный разговор с знакомыми, он откладывал дела, не терпящие отлагательства; переменить свое in statu quo (Состояние), начать какую-нибудь новую работу или заняться разбором давно уже ждавшего его дела - это сущая напасть для Мойера. Он подходил к делу с разных сторон, приближался, опять отходил и снова предавался своему квиэтизму.
В наше время Мойер имел уже много занятий по имению своей дочери в Орловской губернии, ездил иногда туда в вакационное время и к своей науке уже был довольно холоден; читал мало; операций, особливо трудных и рискованных, не делал; частной практики почти не имел; и в клинике нередко большая часть кроватей оставались незамещенными.
( Эти строки вызвали резкую, раздраженную отповедь дочери Мойера, Ек. Ив. Елагиной ("Из воспоминаний", 1902, стр. 5).
Повидимому, появление на сцену нескольких молодых людей, ревностно занимавшихся хирургией и анатомией, к числу которых принадлежали, кроме меня, Иноземцев, Даль, Липгардт, несколько оживили научный интерес Мойера. Он, к удивлению знавших его прежде, дошел в своем интересе до того, что занимался вместе с нами по целым часам препарированием над трупами в анатомическом театре.
Но, несмотря на охлаждение к науке и его квиэтизм, Мойер своим практическим умом и основательным образованием, приобретенным в одной из самых знаменитых школ, доставлял истинную пользу своим ученикам. Он образовался преимущественно в Италии, в Павии, в школе знаменитого Антонио Скарпы, и это было во времена апогея славы этого хирурга. Посещение госпиталей Милана и Вены, где в то время находился Руст, докончило хирургическое образование Мойера. (А. Скарпа (1747-1832)-профессор анатомии и хирургии. Иог. Руст (1775-1840)-профессор в Кракове и Берлине; его слушал П. во время своей заграничной командировки).