Из дневника улитки
Шрифт:
Часто цитируемая социалистка тоже подпирает голову кулачком. Лицо ее тоже затенено, а глаза хоть и открыты, но куда направлен их взгляд, неясно. Куда подевался ее стихийный социализм? На голове у социалистки старомодная шляпа с большими полями. Родилась социалистка сто лет назад. Год Дюрера и гравюра «Melencolia» наталкивают на мысль вмонтировать фотографию Розы Люксембург и, сделав три-четыре пробы, размножить новую «Melencolia» — «Melencolia V».
Ибо спустя четыреста пятьдесят лет после своего возникновения меланхолия гуманизма нашла соответствие и там, где циничная в своей абсурдности ссылка на гуманизм стала правилом.
Этот вариант можно бесконечно разнообразить. Как
1514-й — год смерти матери в квадрате цифр. После Дюрера, пожалуй, никто с такой естественностью не обозначил причину меланхолии, не указал на ее истоки. Ренессанс обычно считают эпохой возникновения или возрождения интереса к индивидууму. И одновременно с освобождением индивидуума за ним было признано право на Меланхолию. Право это неоднократно оспаривалось, раз за разом утрачивалось и ныне все еще подвергается сомнению. Однако там, где Меланхолия рядилась в демонические одежды, ее оправдывали, считая причудой гения. И когда меланхолический гений призывал к варварству и высвобождал иррациональные силы, такая Меланхолия, приписываемая безумию творческого гения, всегда могла рассчитывать на овации эстетов и восторженный трепет толпы. За «великими одиночками» признавалось привилегированное право на Меланхолию; но как тип общественного поведения она редко почиталась законной.
Из презрения или юдофильской жалости к еврейскому народу, рассеянному по свету, — но не к гражданам Израиля — за евреями признается право на Меланхолию как на нечто врожденное или — со времени разрушения Иерусалима — как на их роковое предназначение, как будто гибель миллионов евреев в газовых камерах была лишь трагическим следствием диаспоры.
Освенцим стал музеем «неспособности к длительному трауру» — часто цитируемое теперь понятие. Привыканию к геноциду соответствовала торопливая готовность стряхнуть с себя преступления национал-социализма как минутное ослепление, как иррациональное заблуждение, как нечто непостижимое, а потому извинительное. Вероятно, политический деятель, который молча опустился на колени там, где было варшавское гетто, запоздало выразил признание нашей неизбывной вины. Но раскаяние как состояние всего общества — тоже Утопия: раскаяние предполагает Меланхолию, рожденную знанием.
Предвидя разброд и раскол, войну и хаос, гуманисты пришли в отчаяние от бессилия своего знания и от невежества светской власти. Сознавая свою беспомощность, они нашли прибежище в скрытной Меланхолии. И лишь в следующем столетии, пока длилась Тридцатилетняя война и последовавшая за ней разруха, языком барокко была написана трагедия (Андреас Грифиус) и барочная лирика заговорила о страданиях (Квиринус Кульман), а из хаоса и разрухи возник принцип надежды; местом ее обитания была юдоль печали, а целью — спасение души.
Я вовсе не собираюсь утверждать, что Дюрер, склонившись над гравюрой, мог предвидеть — или хотел предсказать — такой масштаб бедствий и мрака. Я утверждаю лишь, что он, как и мы ныне, видел пределы своего времени, видел, как нарождается новое, пока еще аморфное, что его угнетали слабость и бессилие человеческой мысли.
Пановский и Заксль в своей работе о дюреровской «Melencolia I» не исключают, что изображенная на гравюре прислоненная к дому лестница могла быть указанием на неоконченное строительство. Заброшенная стройка. Возведен лишь каркас. Работа прервана, так как возникли сомнения. Нужный инструмент, точные расчеты, затраченный труд — все потеряло смысл и опостылело. Не как каркас, не как фрагмент: недостроенный дом, не успев возникнуть, видит себя уже в развалинах.
Такой современный взгляд на вещи, предвосхищающий нынешнее градостроительство, его утопические проекты и унылое многоэтажие, возник в начале Нового времени.
В наши дни Меланхолия разлита во всем. Опыт последних лет собственной жизни — я делал наброски к этому докладу и в то же время непрерывно разъезжал по стране — познакомил меня с Меланхолией целых социальных групп, с печальными биографиями множества людей, со спертым воздухом в каморках отчаяния. Все крутятся как белка в колесе разума. На меня самого достаточно часто находили приступы малодушия, когда я, выступая перед людьми, чувствовал, что слова как бы сами собой вылетают у меня изо рта. То есть, произнося их, я молчал. То есть, еще говоря о ближайших целях и называя их достижимыми, я уже сдавался. То есть я — как и множество других — трудился за гроши на ниве просвещения и в то же время неподвижно сидел среди груд бумажных аргументов, стиснутый противоречащими друг другу моделями реформ, опустошенный спорами экспертов, сидел как бы под стеклянным колпаком: присутствуя отсутствовал.
А иногда договаривался до того, что способен был произносить одни избитые фразы. Мой сегодняшний доклад вызревал в залах ратуш, в актовых залах и других залах для собраний, когда диспуты затягивались до бесконечности, а слушатели начинали скандировать хором утопические лозунги, когда взлет революционного безумия показывал мне, в какие бездны отчаяния низвергнутся взлетевшие безумцы. Нигде пророки конечных целей — «стабильное существование» — и аскетические наставники «великого неучастия» не старались так перекричать друг друга, как в политических баталиях тех дней.
Назовите это, если угодно, социологическим анекдотом, но апостолы обоих учений — утопического, присягающего свободе, и новомеланхолического, призывающего к неучастию, — всегда ссылались на одного и того же Герберта Маркузе. Я склонен считать столь противоречивое философствование признаком их единства. Даже если всю двойственность этих ссылок понимала в основном лишь молодежь — и каждый брал из Маркузе то, что ему нравилось, — все же этот ученый впервые сопоставил великих Фрейда и Маркса, понял обоюдное соответствие Меланхолии и Утопии и вызвал большое волнение среди слушателей, когда из своей диалектики отчаяния вывел равенство принципов Меланхолии и Утопии: «великое неучастие» приводит к «стабильному существованию».
Такая «Утопия неучастия», благодаря своему сходству с ранне-христианскими и аскетическими идеями спасения души, непременно должна была привлечь массу людей самого разного толка. Наше время чрезвычайно благоприятствует появлению сект. Религиозные группы молодежи, одиночки, ищущие общения, сыновья и дочери из состоятельных семей, стыдящиеся богатства родителей, пацифисты, хиппи, рокеры, протестующие против войны во Вьетнаме, против военной диктатуры в Греции, против оккупации Чехословакии, и множество других, потерявших нить в жизни, взяли из учения Маркузе то, что соответствовало их индивидуальным или групповым потребностям: либо много «великого неучастия» и немножко «стабильного существования», либо наоборот. Часто цитаты из Маркузе служили лишь дополнением к собственным речам, а те могли содержать христианские или буржуазно-антиавторитарные, социалистические или пацифистские, альтруистские или индивидуалистские взгляды.