Из дневников и записных книжек
Шрифт:
(1959 г.)
МОЯ ЖИЗНЬ
Все, что я расскажу в этих автобиографических заметках, — прежде всего правда, хотя и не вся правда, но и ничего, кроме правды. Еще точнее будет сказать, что здесь — правда в том виде, как воспринимал ее я — т. е. определенный человек, имеющий данные ему границы опыта, разума и интуиции. Это относится к любой автобиографии, но я хочу это тем более оговорить, что почти вся жизнь моя казалась мне грезой, вся она проходила в некоем тумане, похожем на очень, правда, прозрачную, родильную плевру, которой я, казалось мне, был окутан. (Или, м. б., напротив — весь мир казался мне окутанным таким образом, а я находился как бы за прозрачной его гранью.) Затрудняюсь сказать, свойственно ли такое ощущение мне одному, или оно общий удел всех людей, или по меньшей мере людей, занимающихся художественным творчеством, или, наконец, людей,
В этом и цель этих записок — изучение, осмысление собственной, плохо изученной ранее жизни. Могут ли такие записки вообще иметь цель? Могут ли они принести пользу? Я сомневаюсь в этом. Какую имели цель и принесли пользу "Поэзия и правда" Гете, «Исповедь» Руссо, «Признания» Гейне, "Былое и думы" Герцена, "История моего современника" Короленко? К тому же все эти произведения, написанные искусно и довольно искренне, — еще не искусство, а полуфабрикат искусства. (Эту мысль надо развить.)
Они были интересны потому, что интересны были нам их авторы, выражавшие свое время наиболее ярко, почему они и были для нас интересны. Самое реальное время, прошедшее и не оставившее по себе письменных памятников, становится нереальным, перестает существовать. В этом — высшая реальность литературы. Литература — это та иголочка, которая пишет на пленке волнистую линию, отражающую идущую рядом мелодию. Если эту иголочку на минуту снять, то музыка не прекратится, она останется той же реальностью, она будет существовать, звуковые волны разной длины будут по-прежнему вырастать и сокращаться, но на пленке окажется тихий пробел, и музыка канет в вечность, — в великую яму, подобную той, в которую канули бесчисленные времена, не имевшие письменности.
Более того — не только времена, но и пространства. Ибо страны или области, реально существующие на карте и по сие время, но записанные только в конституциях и законоположениях, а не в произведениях литературы, являются как бы не существовавшими для человечества. С этой точки зрения Древняя Греция — гораздо большая реальность, чем Греция современная; Донская область, описанная Шолоховым в его романе, в сто раз реальнее, чем не менее реальный и в сто раз больший по размерам Красноярский край, а Смоленская область, благодаря поэзии Твардовского, — в сто раз реальнее соседней с ней Калужской, хотя вообще-то эта последняя ничуть не хуже первой.
Так как нынешнее время необычайно осложнено потрясающим изобилием вещей и понятий — изобилием, не сравнимым ни с какой эпохой, то отражение этого времени становится для одного человека задачей непосильной. Золя еще недавно сумел — хуже или лучше — отразить в труде своей жизни Францию трех десятилетий, во всем многообразии стоявших перед ней проблем. Я тоже пытаюсь и буду пытаться это делать, но это необычайно трудно. Ведь мы, столь же сыновья, сколь и невольники своей исторической поры, лишены возможности оценить ее во всем ее многообразии, т. е. в связи с прошлым, так как оно быстро и безвозвратно ушло, и с будущим — так как оно никогда еще не было столь неясно. По сути дела самыми большими реалистами оказались авторы фантастических романов. Мне представляется, что мир наш живет в атмосфере романов Уэллса — писателя великого и не вполне оцененного. Но фантастическая пора, какую мы переживаем, перегружена таким обилием подробностей человеческого быта, переход в новую эру столь неравномерен в разных местностях и даже в соседних домах, что художник поневоле останавливается в отчаянии перед задачей отражения действительности. Помимо того действительность переходных эпох вовсе не желает быть объективно познанной и отраженной. Она сопротивляется объективному познанию, она не хочет и страшится его. Она диктует художнику свою волю быть прикрашенной и подлакированной. Она как бы пугается быть изображенной правдиво, не без оснований полагая, что увидит Вия с железными веками и встретится с его взглядом. Она боится частного и стремится к общему. Иначе говоря, она оказывается ярым противником искусства. Каждый художник, т. о., не может не быть в разладе с ней. Этот разлад не может не углубляться с каждым часом. Конфликт может кончиться только нравственной смертью художника, т. е. полным или частичным его отказом от своего максимума — либо его физической смертью.
Отказ от максимума равен отказу от искусства.
При этих условиях художник приходит к мысли об «исповеди», или, говоря на современный лад, к мысли об автобиографических заметках. Если разобраться в окружающем его бурно изменяющемся мире и отразить его так трудно, то не попробовать ли разобраться в своем маленьком мирке, чтобы, отразив его по мере сил, охватить и окружающее. Это — способ несовершенный, верно. Капля морская состоит из той же материи и мыслит так же, как и океан. Но требуется немало воображения, чтобы по этой капле воссоздать огромную толщу океана. Но поэт, может быть, не простая капля? Он надеется на это. И он идет на создание полуфабриката, не являющегося еще искусством, ради правды. Шекспир, Толстой, Данте, Пушкин — это искусство. Он отказывается от жадного стремления стать ими — ради правды. Он готов сойти на нет, стать удобрением для будущих Шекспиров и Толстых ради правды.
I
Каждому молодому человеку жизнь его кажется вполне заурядной как потому, что он все время находится в предвкушении и ожидании чудес, так и потому, что даже если с ним и случаются чудеса, то он этого не сознает, ибо все, что с ним случается, поскольку это случается именно с ним, человеком, которого сам он так хорошо знает (вернее, думает, что знает) и к внутреннему миру которого привык, не имея еще возможности и способности поглядеть на себя со стороны, кажется ему обыкновенным и рядовым. Такими же заурядными, рядовыми кажутся ему окружающие люди, главным образом родные и родственники, так как они привычны, представляются ему существовавшими от века, предопределенными заранее, тем более, что он еще не способен их сравнивать с другими людьми.
Отец мой был человеком незаурядным и замечательным.
(1959 г.)
МИФЫ КЛАССИЧЕСКОЙ ДРЕВНОСТИ
Повесть
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Дорога шла в гору. Старик еле тащился. Он устал и был голоден, вполголоса бранился самыми уродливыми ругательствами полуострова, какие только слышал за свою долгую жизнь. Поистине он испытывал облегчение и удовольствие, произнося их на жаргоне невольников и мелочных торговцев. Его уста, привыкшие петь перед царями и на многолюдных ристалищах или шумных торжищах торжественные песни, приводившие в трепет и исторгавшие слезы, как будто отдыхали на площадных выражениях боли и ненависти, облеченных в необыкновенно бесстыдные, но не лишенные изощренной наблюдательности образы.
Хотя брань была на его устах, но в голове всё время проносились возвышенные и торжественные картины и теснились красивые и громкие слова богослужебных песен, старинных од и легенд. Эти образы и слова всё время, нередко и во сне, клубились у него внутри, иногда потрясая его и вызывая слезы на его глаза. В одиночестве своего жилья он повторял их вслух, варьируя и находя новые, более сильные выражения. Иногда ему так нравилось то, что он пел своим надтреснутым, но еще сильным голосом, что он плакал от гордости за свой дар, данный ему бессмертными богами, потом долго кашлял, сморкался и проклинал свою старость.
В последние годы он жил очень одиноко. Он стал ненавидеть общество людей, шум, ими производимый, причинял ему боль в ушах. Но нужда в зерне, мясе и вине выгоняла его из хижины на побережье и заставляла идти на пиры к царям, на храмовые праздники и сборища царских дружин. Он пел им свои песни, бряцая на лире. Его глаза, устремленные вдаль, слезились, но в наиболее выигрышных местах своих песнопений голос его крепчал, лира громко звенела, седая редкая борода топорщилась. Нет, более молодые рапсоды не могли с ним сравниться и понимали это. Они думали, что ему помогают темные силы, Ор, покровитель человеконенавистников, и Луна, покровительница ночи. Старик мешал им, его пение и вариации старых песнопений вызывали их зависть. Они заискивали перед ним. Приносили иногда в его хижину лепешки и вино и просили учить их. Он никак не мог им объяснить, что ему нечему их учить, что всё его умение от него не зависит, что его вдохновение — божий дар. Они не верили ему и сердились. Он отбивал у них слушателей. Народ, забывший его подлинное имя, звал его Стариком, и, видя его, кланялся ему, и кричал на праздниках: