Из дневников и записных книжек
Шрифт:
Уже уходили. Рахья говорит: "Какого-то кондуктора, который о вас говорил бог знает что, вы хвалите, говорите, что он все понимает, что он будет большевиком, слушаете, говорите с ним уважительно, а вот старые друзья и вы так с ними, нехорошо". Ленин: "Как вы не понимаете? Я их любил, и потому что они близкие мне люди, и они же необыкновенно знающие, полезные партии, но то, что они сделали — предательство. Это хуже, чем враждебность, опаснее".
Под квартирой Фофановой гимназист учит наизусть "Октябрь уж наступил". Всё стихотворение. Каждый раз забывает на тех же местах. Нудно учит. Ленин иногда досадливо разводит руками
26.10.60 г.
После больницы я многое забыл из того, что написал. С удивлением читал заключительную страницу "Московской повести", написанную незадолго до последнего сердечного приступа. Здорово сделано. Или, может быть, приступ ослабляет чувство самокритики? (А память здорово ослабела. "Не дай мне бог…")
Вчера Н. читал "При свете дня" и высказал много похвал. Он — первый литератор (притом талантливый), читавший рассказ. Он был искреннейшим образом захвачен и взволнован. Он ошибается? Нет, кажется, нет. Очень рад.
Вдруг захотелось писать "Иностранную коллегию". Почему? Неужели потому, что она анонсирована в «Октябре» — отписка несерьезная, которую я им дал в ответ на их просьбы. Вот что, стало быть, означает внешнее поощрение, даже вот такое призрачное, ничтожное! (…)
Архангельское, 20.XI.60 г.
Я поймал себя на странном чувстве — зависти к Л. Толстому. Он так много взял у природы, что мало кому что-нибудь осталось. Впрочем, он и сам, как природа. Трудно завидовать высоте горы, широте моря, зелени леса. Трудно, но можно.
Сегодня Ляличка мне сказала по телефону, что верстка "Синей тетради" уже прибыла в редакцию «Октября» и завтра будет у меня. Это очень хорошо, но уже трудно радоваться после трех лет ожидания, суеты, волнений. Помимо того, — чем ближе все дело к завершению, тем больше мне кажется, что вещь слабая. Иначе, если бы она не была слабая, зачем бы ее разрешить к печати?
21.11.60 г., Архангельское.
Ясно, почему я стал писать "Тетку Марфу" и думаю все время об "Иностранной коллегии": я боюсь р о м а н а. Я еще слишком слаб после болезни, слаб умственно и физически, чтобы снова взвалить на себя эту гору. Это — самосохранение организма и самосохранение художника. И нужно, чтобы Галя выздоровела.
23.11.60.
(…) Я дал читать верстку повести милейшему человеку, с которым я подружился здесь, — полковнику-профессору Фоме Фомичу Железову. Он специалист по электронике, причем блестящий, крупный, ездивший в Америку, Англию, на днях уезжающий в Японию. И вот он прочитал. Он читал всю ночь не мог, по его словам, оторваться. Он в таком восторге, что описать трудно. Он говорит, что это вещь замечательная, что Ленин — удивительный, что ничего такого он не читал и не н а д е я л с я читать, что он, старый член партии (он в комсомоле с 1924 г.), узнал из повести бесконечно много того, что раньше не знал. А это, по его мнению, главный критерий для оценки. Может быть, он прав? Значит, мои опасения неосновательны — вещь действительно хорошая? Это — первый мой читатель из не литераторов и не начальства, и он прямо в восторге бесконечном. Он говорит, что и раньше ценил меня (он читал "Весну на Одере" и "Дом на площади", больше ничего), но теперь он только понял, какой я писатель. Он сказал такую фразу: "Ведь вы описали маленький эпизод (о нем так буднично писали: "Скрывался от ищеек Керенского на ст. Разлив, в шалаше"), а ведь это — огромная глыба, которую вы подняли, и эта глыба — не камень, а золото". Он стал как-то нежен ко мне. Мне это так приятно. Он говорил: "Боритесь за эту вещь, боритесь, если будут трудности, если будут критиковать, ругать (у вас есть враги!) — плюйте, как Ленин плевал на это, держитесь — вещь стоит многих жертв. Вы оказали ею партии колоссальную услугу!" Может, он прав? Он особенно обратил внимание на слова Ленина о правде. (Это — первый читательский отзыв.)
27.11.60 г., Архангельское.
"Русские в Италии" — повесть в 7 новеллах.
1-я новелла: Пушкин в Крыму (1823, попытка бегства в Италию; "Скала и шторм, скала и плащ и шляпа". Роман с Воронцовой).
2-я новелла: Гоголь в Риме и Римской Кампанье (1843) (Иванов, Анненков и пр.).
3-я новелла: Герцен и русский гарибальдиец М. С. Пинегин в Милане и Венеции.
5-я новелла*: А. Блок. Предчувствия. Россия.
4-я новелла: Горький на Капри в 1910 году. Ленин, Богданов, Шаляпин.
5-я новелла: Горький в Сорренто (1925. Приезд молодых советских писателей — Бабеля, Леонова, Федина).
6-я новелла: Советский военнопленный Джовани (Иван Лядов) — боец итальянского Сопротивления (1943, Флоренция, Равенна, Падуя).
7-я новелла: Я, Паустовский и Алигер в Италии. Писатели-туристы. Встречи с монахом, монахиней, антисоветски настроенным перемещенным лицом ("вы не перемещенное лицо, а перемещенная ж…"), коммунистом, с К. Леви, Феллини, Пьовене, Лоллобриджидой, женой Феллини, П. Тольятти, римским папой и рабочими римской канализации. Форум, Капитолийский холм, «Моисей» Микеланджело и т. д. (…)
_______________
* Ошибочная нумерация автора. (Примеч. ред.)
28.11.60 г., Архангельское.
(К "КРИКУ О ПОМОЩИ")
— Когда немецких евреев расстреливали в рижском гетто, они кричали: "Es lebe Deutschland".
— Ох, пришибленные души! Вместо того, чтобы кричать: "Verfluchtet sei, Deutschland, они кричали "Да зравствует!.." Рабы!
— Они, вероятно, подразумевали не ту Германию, которая их расстреливала, а другую, великую Германию Гете и Бетховена…
— Ах, какие сантименты! В тот момент их расстреливала Германия Гете и Бетховена… По крайней мере, расстреливавшие не могли иначе воспринять их крика, как выражение примирения со смертью и преклонения перед немцами, перед германским гением, в ряду которого, по мнению расстреливаемых, были и Гете и Гитлер.
— Не знаю, не думаю… Может быть, все это сложнее. Их убивала не Германия, их убивал фашизм, который интернационален, несмотря на националистский его звериный запах… Французские фашисты те нее, что и немецкие, — разницы нет. Таковы же русские, украинские, литовские, любые другие фашисты. Фашизм, наоборот, привел бы и уже приводил к разложению и обескровлению германской нации, нации Гете и Бетховена и, таким образом, был ей враждебен.
— Не знаю, если бы меня расстреливали французы, я бы не кричал "Vive la France le pays et de Moliere et de Pasteur". Кстати, великих французов много, и я вряд ли успел бы пересчитать и двух из них, как меня бы уже поразила французская пуля! Нет! Я бы кричал: "Долой французскую фашистскую сволочь!" В тех криках "Да здр[авствует] Германия" мне чудится элемент слабой надежды на то, что эдак кричавшего пощадят…
— Вы злой человек.
— Да, я злой, как черт. Я очень сильно ненавижу.