Из дома рабства
Шрифт:
Мы знаем возможности советского пропагандистского аппарата, особенно, когда он работает не по принуждению, а по побуждению, с удовольствием. Именно так он работает против евреев и против еврейского государства. Не только антисемитам, но и евреям адресуется дикая антиизраильская пропаганда в Советском Союзе. Хотя думающие люди пропаганде уже давно не верят, но она невольно оказывает свое отравляющее действие, потому что многолика и непрерывна.
Письма из Израиля с объективным описанием встречаемых нами трудностей не очень правильно оцениваются адресатами. И в этом не их вина, а наша, потому что здесь мы очень быстро забываем обстановку в стране исхода, очень быстро начинаем применять к событиям критерии, не соответствующие критериям наших оставшихся друзей. Что уж говорить о письмах попросту субъективных, иногда настолько, что они извращают истинное положение вещей.
Нельзя забывать еще один очень важный фактор, задерживающий алию: страх перед возможным отказом ОВИР'а*. Даже
Но отказ может иметь видимость формальной обоснованности. Скажем, служил в армии, кто-то из членов семьи имел допуск к так называемым секретным сведениям (известно, что секретными сведениями может быть и количество свиней в определенном колхозе). К собственной уязвимости прибавляется уязвимость детей. Все это нелегко и непросто.
И тем не менее, 27 евреев моих однокурсников совершили логичный поступок – покинули СССР. Из них 24 приехали в Израиль. Один, человек совершенно одинокий, уехал к своим сестрам в Венесуэлу. Два решили искать счастье в США, в новой диаспоре. Это их дело.
Я закрываю альбом. Он уже не предмет исследования. Мыслящему достаточно. В памяти ярко отпечатаны фотографии однокурсников, молодых, таких, какими они были 29 лет тому назад. Для меня и моих друзей, находящихся в Израиле, это сплоченный курс, не разделенный по национальным признакам. Мы знаем, что не все наши украинские, русские, польские однокурсники отравлены антисемитизмом, не все из них использовали его для собственной карьеры; мы знаем, что многие с пониманием и одобрением, хотя и с естественным сожалением отнеслись к нашему отъезду в Израиль. Их понимание и одобрение справедливо. В абсурдном, перенасыщенном ненавистью мире моя маленькая страна – единственное для еврея место, где ему не страшны ни подобные социологические исследования, ни связанные с ними реминисценции и ассоциации.
* В настоящее время мне известно о двух однокурсниках, находящихся в отказе.
ПРОЧНОСТЬ ЗАПРОГРАММИРОВАННОСТИ
Может ли логическая цепь неопровержимых доказательств переубедить предубежденного? Я задумываюсь над этим, вспоминая часто повторяемую фразу: "Но что может убедить антисемитов?" Одних ли антисемитов можно обвинить в предубежденности? Сила запрограммированности центральной нервной системы человека настолько велика, что преодолеть ее очень непросто. Врожденная запрограммированность, то есть информация, записанная в молекуле ДНК нервной клетки, абсолютна для индивидуума и пока не поддается коррекции. Прочен, хотя и не может сравниться с силой врожденной запрограммированности, условный рефлекс, выработанный в детстве. Физиологи оперируют понятием "динамический стереотип". Это комплекс условных рефлексов. Более динамичен он в детстве и юности. Человек даже среднего возраста, в течение длительного времени привыкший входить только в определенный подъезд, неоднократно будет натыкаться на закрытую дверь, когда взамен привычного подъезда откроют другой. В чистом случае именно запрограммированностью мышления объясняется трудность восприятия новых научных идей, новых представлений. Именно поэтому Копернику так трудно было победить Птоломея. Именно поэтому не воспринималось противоречащее повседневному опыту представление о том,что Земля – шар, на котором поэтому антиподы должны ходить вниз головой и т. д.
В конце лета 1941 года я попал в госпиталь. Находился он в глухом городке на Южном Урале. Мы были первой партией раненых, и население проявило к нам интерес. Мне было 16 лет, поэтому рассказы товарищей по палате о том, что я не только воевал, а к тому же командовал взводом вызывали удивление у сердобольных женщин. Но это удивление не шло ни в какое сравнение с тем, которое возникло, когда они узнали, что я – еврей. Еврей? И ничем не отличается от обычного человека? Оказывается, уральские казаки, никогда не видевшие евреев, были убеждены, что это нелюди, что у них рога на лбу или еще что-нибудь в этом роде. Помню, как, смущаясь, они выясняли у меня, не являюсь ли я исключением, как упрямо перечисляли абсурдные несуществующие грехи евреев, вроде ритуального убийства детей христиан и подмешивания их крови в мацу. Не знаю, убедили ли их мои возражения. Может быть, я даже был на пути к победе, но все испортил неосторожным высказыванием. Пожилая женщина сказала:
– Чай, сынок, по темноте нашей мы чегой-то не кумекаем, но Христа нашего спасителя жиды-то, ну, явреи, значит-то, распяли окаянные.
– Но ведь Христос – сам еврей.
– Ну, эт-то ты брось, это ты оставь.
Не знаю, заметила ли пожилая женщина рога на моей голове, но атмосфера сгустилась, все мои предыдущие убедительные возражения рухнули, уникальность шестнадцатилетнего командира взвода вмиг улетучилась, и явно недовольные шефы быстро покинули палату.
В январе 1953 года я получил от мамы письмо полное горечи и возмущения по поводу неслыханной подлости врачей-отравителей. Как могли подобным образом поступить представители самой гуманной профессии, к тому же еще евреи? Ведь евреи стольким обязаны советской власти! Уже подозревая, что мои письма перлюстрируются, я ответил весьма сдержанно. Но, примерно, через месяц, при встрече, высказал маме все, что я думаю, прежде всего о жестко запрограммированных идиотах, верящих очередному навету, а затем – о тех, кто их запрограммировал. Я попытался на профессиональном языке объяснить ей, медицинскому работнику, абсурдность обвинений, опубликованных в правительственном сообщении. Маму потрясло услышанное. Она яростно спорила со мной, удивляясь, до какого падения дошел ее сын, не понимала, как вообще коммунист может позволить себе подобные речи. Опубликованное вскоре заявление, что дело врачей было фальшивкой, конечно, обрадовало маму, но не стало аргументом, которым я мог бы оперировать в последующих спорах с ней. Так было и с разоблачением Сталина. Так было и всякий раз, когда я пытался рассказать ей правду об Израиле, о том, что не желая уехать туда вместе с нами, она тяжелым камнем повисает на моих ногах, так как я не могу оставить свою старую больную одинокую мать, а находясь в СССР, теряю годы своей жизни, рискую будущим своего сына. Ничто, ни ссылки на дело врачей-отравителей, ни сотни других примеров, ни даже история поступления в университет любимого ею внука не могли переубедить мою маму, достаточно настрадавшуюся в обожаемой ею стране. До последнего дня своего она была убеждена в справедливости любой подлости, если только эта подлость исходила из партийных инстанций, если только она была опубликована на страницах неизменно правдивой прессы.
(Вообще о силе печатного слова следовало бы написать особо. Это очень мощный раздражитель при выработке комплекса представлений, обеспечивающих запрограммированность. С ужасом я смотрю на деятельность многих израильских журналистов, надеюсь, не умышленно, по простоте душевной создающих у людей, а главное – у молодежи, негативное представление о своей стране, вырабатывающих прочный антипатриотизм. Мазохистски упиваясь многочисленными, к сожалению, недостатками и не упоминая о значительно большем количестве положительного, кроме деморализации собственного народа, они подбрасывают отличный пропагандистский материал антисемитам и антисионистам всех цветов и оттенков.)
Пожалуй, еще более интересный случай запрограммированности пришлось мне наблюдать уже в Израиле. Совсем недавно обратился ко мне пациент, кибуцник лет 65-ти. Перед самым четвертым разделом Польши, он, студент с очень левыми социалистическими убеждениями закончил университет. В 1939 году он оказался на территории, занятой Советским Союзом. Конечно, я не задавал ему глупых вопросов, за что он попал в лагерь на Крайнем Севере и каким образом приобрел профессию шахтера-угольщика в Воркуте. Еще до провозглашения независимости государства Израиль ему удалось приехать в Палестину. Примерно, с этих пор он член кибуца вблизи Натании. Однажды, – это было в конце сороковых годов, – после тяжелого рабочего дня группа кибуцников собралась вокруг костра. Был тихий вечер, располагающий к откровенной беседе. Впервые у бывшего невольного шахтера развязался язык. Спокойно, без восклицательных знаков он рассказал своим товарищам о лагерях и этапах, о вертухаях и уголовниках, об отработанной системе уничтожения тысяч и тысяч невинных людей.
(Пройдет чуть больше десяти лет и мир узнает об этом из произведений А. Солженицына. А ведь еще в ту пору мог бы узнать из потрясающих литературных документов Юлия Марголина. Мог бы, если бы не предубежденность и в еще большей мере политиканство некоторых соотечественников Марголина, не желавших слышать неудобной правды.)
Люди вокруг костра слушали молча, подавленные и потрясенные. Одним из слушателей был работающий в кибуце знаменитый израильский писатель, человек весьма левых убеждений. Вместе со всеми он внимал рассказу о том, что творится в социалистическом обществе, в обществе его мечты, стране, разгромившей фашизм, в государстве, окруженном ореолом всеобщей справедливости. В глазах писателя сверкал огонь. Внутренний, или отражение костра? Рассказчик понимал, что молчание – самая сильная реакция на услышанное о пережитых им ужасах. Прошло несколько дней. Однажды во время работы писатель неожиданно спросил: "Скажи, сколько заплатили за твой рассказ американские империалисты?"
Стоило ли описывать эту историю, демонстрирующую слепоту и глупость писателя, даже если это человек, формировавший мировоззрение целого поколения израильтян? Конечно, нет. Но у рассказанной истории есть второй план, что делает ее действительно необычной.
Скажите, пожалуйста, что должно было произойти с лево-социалистическими убеждениями моего пациента после всего, что он пережил лично, после потрясений, обрушившихся на мир, после крушения политико-экономического эксперимента, загубившего десятки миллионов человеческих жизней? Да, вы правы. Убеждения его остались неизменными. И, конечно же, ничего не мог изменить какой-то час спора, во время которого я излагал азбучные истины. "Ну что ж, – соглашался он, – в СССР не получилось, но это вовсе не значит, что идея неосуществима".