Из меди и перьев
Шрифт:
Он поймал ее взгляд. Посмотрел на бумаги, на которые она пристально, так пристально глядела во все глаза, нижняя тонкая губа еле видно дрожала. Неужели она так расстроилась, неужели здесь что-то ценное, бедняжка. Тут он заметил слишком знакомый оттиск на сургучной печати. Что это? Писем Сольвег он не писал уже очень давно. А о визитах к ее отцу всегда докладывали мальчишки посыльные, к чему ради такого переводить дорогую бумагу. Он протянул руку и взял первый листок из кучи. Край был залит водой, чернила уже потекли, но умелый мастер враз бы исправил, как надо… На подушечках пальцев осталось мокрое пятно от разведенных чернил. Почерк его. Несомненно его. Каждое слово, выведенное здесь, было написано его рукой, он даже помнил тот день, обычный июньский день того года, неприметный,
– Сольвег?
Та была бледна, как полотно, но голову подняла резко, встретилась взглядом, не побоялась. Сколько же все же смелости в этом женском двуличном сердце.
– Это бумаги из моего стола?
– Да.
– Запертого на ключ?
– Разумеется. Даже ты не настолько глуп, чтобы держать это у всех на виду.
Столько наглости, столько спеси, откуда же столько горечи в голосе? Слова не шли на язык, беспорядочно роились в мозгу. Что вообще он мог бы спросить. Сама ли она это сделала? Подослала кого, подкупила? Неужели он ей так ненавистен? К чему же все эти игры, и прятки, нелепая лживая нежность, ненужная ни ей, ни ему. И почему, во имя всех богов, почему сейчас он до смешного расстроен и лишь думает, отчего не вернуть все на пару мгновений назад, когда его пальцы невесомо путались в ее волосах. Она до сих пор близко, так близко, что было бы весьма кстати, если бы на мгновение кто-то стер у него эту память. Он нечаянно коснулся ее ладони и резко отпрянул. Сгреб в охапку бумаги, бросил последний взгляд на невесту.
– Прости, что доставил тебе неудобства.
Самому бы понять, про что он бормочет. Про тело в кладовке или всю ненависть, что он вызывает. Он поклонился, вышел в коридор, в горле бился немой нервный хохот. Она же его ненавидит. Так смешно, так смешно и нелепо. Что он вообще в состоянии вызывать у кого-то столь сильные чувства.
Глава X
Она слышала, как хлопнула сперва дверь этой крохотной пыльной гостиной, а потом – очень глухо и в отдалении – тяжелая, обитая железом дверь поместья. Она глубоко дышала, смотрела, как занятно приподнимается и опускается легкое кружево на вороте платье. Сольвег моргнула, снова взглянула в длинное зеркало. Как она спокойна, как спокойна, а весь ее прошлый мир рушится с бешеной скоростью. От него и так осталось немного, остатки вот-вот снесет под фундамент.
Она быстро шагнула к двери, на секунду залюбовалась изящным башмачком на ноге. Да, моя дорогая, любуйся, думалось ей. Радуйся и смотри, как глупое дитя, ведь интересно, как скоро нервы сдадут.
– Иветта! – крикнула она, распахнув дверь в коридор; двигалась она спокойно и уверенно, плавно и тихо – родилась бы мальчишкой, сбежала бы в шайку разбойников, а там и блеск золота, и почет сотоварищей, за какой же радостью родилась она женщиной? – Иветта, иди сюда!
– Госпожа? – дверь в конце коридора открылась, служанка нехотя поспешила навстречу. Сольвег ждала, стояла, белые, точно из воска, руки мягко сложены, сцеплены пальцы. «Она знала, – носилось в голове, точно улей. – Знала, знала, не полная же дура, принесла бумаги прямо сюда, ему под нос, чтоб узнал, догадался, и про Магнуса она знает, не может не знать…»
– Госпожа?
Она смотрела на румяное аккуратненькое личико служанки, на веснушки, разбросанные по коже, глупые, ясные, ни одной заботой не тронутые глаза. Интересно, скольким девахам таверным, служанкам, таким, как она, с волосами под чепчиком и вторым ключом от дома в чулке, она рассказывает о ней ежедневно. Платят ли ей за это и если платят, то сколько, нет правда, за сколько она продает
Удар оказался не сильным, но резким и быстрым. Иветта вскрикнула и схватилась за щеку. Не первая пощечина, которую она получила в этом доме, думала Сольвег, смотря на хнычущую девчонку, но явно последняя.
– Выпрямись и замолкни, – холодно сказала она; ладонь все еще болела от удара. – Вспомни хоть раз, что за дом тебя взял на службу.
– Потаскуха, – тихо, но уверенно прошептала девчонка. – Потаскуха и рвань обнищавшая.
Она не почувствовала ни тени обиды, ни малейшей, только улыбка расползлась по лицу. Странная, хищная, злая, в старых сказках после таких вот усмешек зубами в кожу вгрызаются, да только не зверь она, не убийца, не оборотень. Остается довольствоваться тем, чем назвали, гордо нести, в этом толку побольше, чем от стыда.
– Да, – сказала она и склонила голову на бок. – Только вот с меня не убудет, Иветта. А как то лебезил твой папаша, просил взять дочурку-дуру к себе… Славно же он приветит тебя обратно. Выметайся домой. Драить котлы да прибирать за скотиной, на большее ты не сгодишься.
Она легонько оттолкнула ее в сторону. Во всем доме остался старый лакей, привратник, повар да судомойка. Судомойку можно привлечь и к уборке. Это молчаливое создание согласится за лишние два медяка. Согласится, разумеется, согласится, а отцу об отставке Иветты она не скажет, а тот не узнает. Сиплый смех грозился прорваться наружу. Она, Сольвег Альбре, почти герцогиня, считает прибыль с пары лишних монет, трясется, хлопочет, хватит ли для того, чтоб сбежать, если помолвка сорвется. А он расторгнет ее. Чтобы понять, мудрецом быть не нужно. Гордости в нем будет побольше, чем налипшего на зубах благородства. И вот тогда она убежит, думала Сольвег, а ступени вверх до покоев так и не хотели кончаться. Заложит серьги от матери, жемчуг, что достался от тетки в наследство, выйдет немного, да только не ей привередничать. До Витланда хватит, может, там приветит родня, которую сроду не видела. А может, придется пойти по дороге, уповать на удачу, об этом она успеет подумать, непременно успеет и тогда страх непременно сдавит руку на горле.
Она встала у дверей своих комнат, чуть дрожащей рукой коснулась старого дерева. Как она в детстве любила скрываться за дверью, выскакивать, слышать визги кормилицы, потом клянчить яблоко, которая та непременно припрятала с кухни. Годы прошли, и дом ненавистен, и чья же вина, что больно оставить его даже сейчас. Сольвег смахнула упавшие на лоб пряди, толкнула ладонью дверь да так, что та ударилась о стену. Подошла к столу, налила себе ледяной воды из графина, слегка пригубила. Где-то в горе подушек была видна голова. Черные волосы спутаны, да когда, впрочем, они были иными. Опрятностью тот никогда не блистал.
Она взяла графин, подошла к постели и высоко наклонила, любуясь, как вода заливает и подушки, и того, кто на них лежал. Послышалась брань, но это ни мало ее не смутило.
– Доброе утро, любезный.
Взгляд Магнуса был красноречивее многих речей, с волос капало, глаза еще сонно щурились.
– Сказал бы спасибо, умываться больше не нужно.
– Я понимаю, – Магнус говорил медленно, стараясь вновь не сорваться на ругань. – Понимаю, ты не любишь, когда я остаюсь на ночь. Ты говорила, я знаю. Но это не повод так истязать спящего человека, к которому еще несколько часов назад ты была весьма… благосклонна.
Сольвег с удовольствием залепила бы и ему оплеуху, а в своих желаниях она не привыкла отказывать. Она почти коснулась его, но тот схватил ее за запястье, будто сонливости в нем и не было.
– Пусти, – прошипела Сольвег, стараясь отогнуть его пальцы. – Пусти, слышишь! Мне больно, больно мне, ничтожество!
Она попыталась свободной рукой вцепиться ногтями, но оказалась сидящей на постели с обеими руками, крепко прижатыми по бокам. Затылком чувствовала его дыхание и это злило еще больше. Больше вырваться она не старалась.