Из общественной и литературной жизни Запада
Шрифт:
И вот в дни таких-то высоких стремлений к нравственному совершенствованию появляются книги, серьезно выставляющие опасность нравственных учений во всех их оттенках. Не верите, перелистуйте книжку Адольфа Гереке «Die Aussichtslosigkeit des Moralismus». «Нет ничего глупее, как идея нравственности, – утверждает автор. – Всемирная история учит нас, что народ нравственный – почти всегда народ без ума, он не создает ничего и не прогрессирует. Желания, стремления к наслаждению и интенсивное чувство наслаждения, без всяких моральных опасений, – вот почва, на которой вырастают и распускаются самые блестящие цветы духа».
Подобные разглагольствования не заслуживали бы ни малейшего внимания, если бы они не были в сущности лишь слабым эхо самых модных доктрин новейшей философии, которые
Философия и мода – два понятия, на первый взгляд взаимно исключающие друг друга. Самое сопоставление таких понятий может показаться неучтивостью. Философия ведает вечные истины, а мода представляет собою нечто до такой степени эфемерное, что французы именуют ее «le ridicule de demain». А между тем и в философии бывают свои моды, как есть моды на шапки и галстуки. Эти философские моды объясняются многими причинами – манией противоречий, потребностью в переменах, нетерпеливостью, с какою каждое новое поколение стремится упрочить свое значение во вселенной и, отвергая сделанное предшествовавшим поколением, пытается революционировать мысль и вкусы, сокрушить недавние культы, воздвигнуть новые алтари.
Как бы то ни было, но самыми модными метафизическими кумирами ныне оказываются немцы Штирнер и Ницше.
Макс Штирнер жил в полной безвестности. Биография его не сложна. Уроженец Байрейта (1806 г.), он, подобно Фаусту, изучал теологию, потом филологию и философию, и большую часть своего существования провел в Берлине, преподавая в среднеучебных заведениях и бегая по частным урокам. В 1845 году он напечатал в Лейпциге сочинение под заглавием довольно туманным «Der Einzige und sein Eigenthum» (Индивидуум и его права). Оно возбудило некоторую полемику, но автора не обогатило. В 1856 году Штирнер умер неведомым бедняком.
Первые проблески его посмертного ореола показались десять лет назад, когда появилось второе издание названной книги. Чтоб понять Штирнера, надо вспомнить о системе Гегеля. Этот теоретик проповедывал в Берлине государственную философию. Доктрина его была консервативная, но метод – совершенно противоположного свойства. Он учил: «нет принципов, но есть факты; нет морали, но есть нравы». Последователям своим он оставил обоюдоострое оружие своей диалектики, которая, будучи пущена в ход, уже не останавливается ни перед чем в своем анализировании. Как червь, этот дух анализа подтачивает в корне и чувство и ум. Давид Штраус пользуется им для подрыва и разрушения догматов церкви («Жизнь Иисуса» 1835 г.). Вслед затем Фейербах, упрекая Штрауса и Бруно Бауера в трусости и малодушии, сам ополчается на религиозные чувства. Религия у него превращается в культ человечества. За Фейербахом выступает Штирнер и пытается сокрушить идол «Человечество», заменив его культом личного «я». Этот гегелианец доказывает, что «человечества не существует, что человек не должен подчиняться ничему вне себя, будет-ли это божество или человечество, и что, наконец, нет иных прав, кроме прав личности». Это личное «я» есть начало и конец всего.
Говоря от имени какого-то человеческого существа, Штирнер прибавляет: «Я не подчинен духу, дух и тело могут быть только качествами „я“, свойством „я“. То, что называют свободой духа, есть порабощение „я“, ибо „я“ есть более, чем тело и дух. Для определения „я“ в языке не хватает слов. „Я“ невыразимо… Я не могу считать себя индивидуальностью наравне с другими индивидуальностями, но именно единственной индивидуальностью существующей для „я“. Все прочее, люди и вещи, есть мое добро, моя собственность, в той мере, насколько сила моя позволяет мне присвоить это и насколько я желаю присвоить это себе».
Уже по этой исходной точке зрения легко угадать, что должно сделаться со всеми нравственными идеями, составляющими действующую человеческую мораль. Самая идея свободы ставится в зависимость от боготворения индивидуальности. «Бываешь свободен в той мере, в какой обладаешь силой; истинная свобода только та, которую берешь сам себе». Государство, религия, гуманитарность, социализм, все это исчезает перед верховным «я», не принимается им в расчет. Слова право, долг, нравственность
Но «я» Штирнера, т. е. каждая отдельная личность, не имеет ничего общего с отвлеченным «я» Фихте, «я» величающимся перед природой и смиряющимся перед законом нравственным. Эгоизм Штирнера совершенно отрицает нравственность. То, что разумеют люди под этим понятием, есть только химера. Именем этой химеры те, кто руководит и наставляет других, педагоги, как вожаки медведей, заставляют людей плясать под их дудку, принуждая их к таким штукам, каких свободное «я» их не допустило бы никогда.
Однако ж, этот радикальный индивидуализм отличается от грубого эгоизма тем, что Штирнер не отрицает так называемых альтруистических чувств. Он только отказывается придавать им характер обязательности: «я не признаю никакого закона, я люблю каждого человека, потому что это мне нравится, потому что это делает меня счастливым и потому что я вовсе не помышляю жертвовать собою ради него, а может быть также и потому, что я могу больше получить от людей добротой, нежели суровостью. Я люблю свою возлюбленную и подчиняюсь сладкому велению её взора – также из эгоизма… Я питаю сожаление ко всякому существу, которое может чувствовать, и его муки мучают меня, его удовольствие мне приятно, я могу его убить, но не замучить», и все это – не лишаясь спокойствия своей совести, ибо порока не существует. Так как всякие правила – вещь чисто воображаемая, то мы и не можем нарушать их. «Мы вовсе не грешники, мы совершенны, ибо в каждый момент мы бываем всем тем, чем можем быть… Наконец, у меня нет ни назначения, ни призвания, как и у цветка. Я не привязан ни к чему. Я только отстаиваю право существовать лишь для себя, пользоваться миром, жить счастливо. Все, что я могу взять и удержать за собой, принадлежит мне, становится моей собственностью. Для меня все средства законны: убеждение, мольба или насилие, ложь, обман, лицемерие; только сила поддерживает мое право. Что мне за дело до блага народа? Мне нужно мое собственное. Свобода существует только в силу эгоизма. Собака видит кость у другой собаки. Если она не отнимает ее, то единственно потому, что чувствует себя слишком слабой. Но человек уважает право другого на кость. Это считается гуманным, а противоположное тому – актом грубости или эгоизма. Не говорите же мне о справедливости и общем благе! Что мне делать с общим благом… Общее благо, как таковое, не мое благо… Общее благо может ликовать, тогда как я должен изнывать… Общество может благоденствовать, в то время как я умираю с голода. Эгоизм не будет удовлетворен тем, что ему дадут во имя общих интересов. Он скажет просто: бери себе то, что тебе нужно».
И так нет общественных обязанностей, есть только личные интересы. «Пусть гибнет народ, – восклицает Штирнер, – лишь бы свободен был индивидуум! Пусть гибнет Германия, пусть гибнут все нации европейские, и человек, избавившись от всех своих уз, наконец получит свою полную независимость!»
Штирнер таким манером водружает верховенство своего «я» на развалинах всякой власти божеской и человеческой. Нерон, когда он сжигал Рим ради своего собственного удовольствия, Людовик XIV, когда он, окруженный своими придворными, говорил «государство это – я», они кажутся скромными существами в сравнении с этим гегелианцем, философствовавшим в одиночестве на своей берлинской мансарде на тему: «Вселенная, это – я. Homo sib Deus (человек есть Бог для себя)».
Историки философии упоминают об этой книге Штирнера лишь как о курьезном продукте гегелианской софистики, а самого автора её зачисляют в разряд виртуозов диалектики, ловко пляшущих на натянутой веревке парадоксов и жонглирующих равными отвлеченностями. Ведь и «индивидуум» Штирнера только отвлеченность. «Единственные», уники бывают только в домах умалишенных. Всеми своими потребностями, своим воспитанием, своей деятельностью мы зависим от других. «Никто из нас, – прекрасно замечает по этому поводу один критик – не имеет права быть безусловным хозяином своих действий и даже своих мыслей, потому что нет ни одного из нас, кто бы не принадлежал обществу столько же, сколько и себе самому в силу того, что он обязан обществу благодеяниями в прошлом и требует от него помощи или поддержки в настоящем…»