Из прошлого
Шрифт:
Предисловие
Мой отец, Бениамин Вольфович Бранд родился 30 ноября 1918 года в Польше, в городе Плоцке, который при разделе Польши в 1939 году между гитлеровской Германией и Советским Союзом отошел к Германии. Это сыграло важную роль в судьбе моего отца: во время войны призывные комиссии его неизменно «браковали», как родившегося на территории врага. Когда на вопрос «место рождения» отец отвечал «Польша», на него в ярости топали ногами и кричали: «Нет такой страны! Есть Германия и СССР! Где ты родился?!» И папе приходилось отвечать «в Германии». Это было клеймо, которое закрыло ему путь в обычную армию и привело
Раннее детство папы прошло в нищей антисемитской Польше. А в 1928 году с матерью и старшим братом Абрамом он переехал в страну всеобщего «братства и справедливости» к отцу, уехавшему в СССР нелегально двумя годами раньше и писавшему восторженные письма из Харькова. Учился папа в еврейской школе, но об этом лучше читать его мемуары. Затем поступил в еврейский журналистский техникум и окунулся в необычайно богатую еврейскую литературную жизнь того времени. Встречи со многими писателями оставили глубокий след в его душе.
В 1936 году по призыву Коммунистической партии он поехал осваивать Биробиджан, где работал корреспондентом в газете «Биробиджанер Штерн». Этот период жизни довольно подробно описан в мемуарах. В 1937 году, после ареста отца и отказа признать его врагом народа, был исключен из комсомола и уволен из редакции с «волчьим» билетом. После долгих мытарств и самых разных работ в сельхозкоммуне папа поступил в мединститут. По окончании учебы был распределен в Молдавию, а в 1947 году призван в армию на долгих 20 лет. Десять из них он прослужил врачом-дерматологом в военном лазарете при эскадрилье на Дальнем Востоке, а затем был переведен в Камышин. И снова работа дерматологом в военном госпитале. Наконец демобилизация в звании подполковника и переезд с женой и двумя детьми на родину моей мамы – в Одессу, где он проработал до конца своих дней. Умер папа 11 января 1991 года, полный сил и планов.
Больше всего на свете папа любил своё голодное и нищее детство. Вспоминая его с чувством пронзительной печали и сожаления, он неизменно произносил: «Моё сладкое еврейское детство». Теперь я понимаю: это была тоска по тому времени, когда вся семья была единым и любящим целым, еще не тронутая жестоким ветром исторических перемен. Сколько себя помню, папа мечтал хоть на несколько минут вернуться в места своего детства, в Польшу, в Лодзь, на улицу Александровскую. Ему не разрешили. Позднее я поехала туда вместо папы и узнала, что на месте Александровской улицы было разбито гетто и ничего из описанного в его воспоминаниях не сохранилось.
Читать папину рукопись тяжело и больно. В ней, как в капле воды, отразились судьбы множества людей той эпохи, еврейские судьбы, искалеченные репрессиями, гонениями, войной и, конечно, его собственная жизнь.
Поначалу папины мемуары произвели на меня странное впечатление. Сколько помню себя, папа яростно ненавидел советскую власть, а в его рукописи явно звучит голос классового сознания, социалистического идеализма начала века. Не сразу я поняла, что папа мой поразительным образом сохранил и сумел передать видение жизни и времени таким, каким оно было для него тогда, в детстве и юности, до всех мытарств и разочарований. Сохранил он и благодарную память о множестве людей, с которыми его свела судьба, в том числе и о многих еврейских писателях, имена которых сегодня почти забыты и вспоминаются чаще всего лишь в связи с «делом писателей», ставшего для них приговором.
Но и простые люди – друзья, знакомые – в папиных мемуарах удивительно добры, порядочны, человечны. И это, конечно, в первую очередь свойства самого папы, через призму которых он видел свое окружение.
Папа писал на идиш. Блестяще зная русский, он до конца своих дней считал родным еврейский язык. Перевод рукописи на русский сделал Александр Ройзин, причем сделал так, что, читая, я слышу папину интонацию. Благодарность моя ему безмерна.
Самой большой мечтой моего папы было побывать в Израиле, в Иерусалиме, прикоснуться к Стене Плача. При его жизни это было невозможно. Но то, что рукопись эта опубликована, наконец, на идиш, – знак его запоздалого прихода к ней.
Наш комод
Есть вещи, обыкновенные домашние вещи, которые въедаются в нашу память, как хорошие друзья, на всю жизнь, и когда о них вспоминаешь, они всплывают перед глазами, как давняя красивая сказка, и ласкают своими пальцами затвердевшую за годы душу.
Вот такой вещью был наш комод, наш старый, древний комод, который занимал почти целую стену нашей единственной треугольной комнаты, в которой мы жили и в которой прошло мое детство.
Мы тогда жили в бедной части города – Балет ее называли – в большом четырехэтажном доме из красного кирпича, который резко выделялся между старыми низкими домами. Наше окно на четвертом этаже под самой крышей занимало одну стену комнаты и смотрело залатанным взглядом в большой заросший, как в крепости, двор. У второй стены стоял ткацкий станок, за которым мой отец гнул спину с утра до самой ночи, подпевая всегда в такт станку печальные или веселые песни. Четвертой стены у нас не было. Вот таким странным был этот дом построен. Когда собирались ложиться спать, расставляли посреди комнаты две железные, оставшиеся после Первой мировой войны солдатские койки, которые днем складывали и вывешивали на большом крюке с другой стороны дверей.
Интерьер нашего жилища заключала железная печурка на четырех маленьких ножках с вытяжной трубой, которая зимой во время топки накалялась докрасна. Еще были в комнате круглый столик и пара табуреток.
Теперь я хочу рассказать о нашем комоде. Как я уже раньше говорил, он занимал почти целую стену и достигал самого потолка. Возможно, потому что я был маленьким, мне казалось, что комод огромен, во всяком случае, его многочисленные отделения вмещали в себя почти всю домашнюю утварь, начиная с ложек, вилок, ножей в маленьких ящичках, до одеял и подушек на огромных выдвижных полках.
Выструганные из красного дерева дверцы, собачки и фигурки людей, медные замки и углы придавали комоду облик древней, нарядной старухи со скрытой добродушной улыбкой и глубокими морщинами на лице. Да-да, таки старухи. Вот таким я однажды его увидел в лунную ночь, когда болел ветрянкой и метался в бреду… Когда я проснулся и открыл глаза, комната была залита лунным светом. На месте комода сидела старушка, подпирая своей головой, покрытой платком, потолок. Я не испугался, наоборот, мне было хорошо от ее теплой улыбки…