Из прошлого
Шрифт:
И великолепно, со страстью, он рассказал мне, что третий год уже выводит новый вид трёхцветной виолы.
– Виола триколор - понимаешь?
– шептал он мне.
– Отстань ты от меня!
В цветоводстве я ничего не понимал, но понял, что от комнаты надо отказаться, - на глазах Басаргина стояли слёзы. С этого часа мы подружились, и скоро я почувствовал к Басаргину искреннее уважение, потому что увидел: он умеет не только заставлять работать других, но изумительно эксплуатирует и все свои способности.
Его квартира была обстановлена удобной, прекрасно сделанной мебелью, всю её он сделал своими руками, искусно украсив "рыбьим зубом", - в песках вокруг станции ветер обнажал множество каких-то
– Эх, если б не служба, не дочери! Сделал бы я эту штуку. Сделал бы...
Он ложился спать в полночь, вставал в пять часов, а остальные девятнадцать вертелся, как обожжённый, бегал от гончарного круга к верстаку, пилил, строгал, клеил, пересаживал цветы, варил в котелке на костре какие-то мази, на ходу командовал, ругался, рассказывал злые анекдоты о начальстве; всегда, зимою и летом, в парусиновом пальто, промасленном нефтью, запачканном красками.
Весною он бешено обрадовался - расцвели его "виолы", и цветы их оказались поразительно похожи на бородатое человечье лицо с широким синим носом и круглыми глазами.
– Видал, чёрт? Ага!
– кричал он, подпрыгивая.
Он высадил цветы в клумбы вокзального палисадника, а через несколько дней какое-то важное начальство проездом в Калач, присмотревшись к цветам, захохотало:
– Но, - посмотрите, ведь это - рожа Ададурова.
Басаргин тоже визгливо и радостно засмеялся, и с той поры не только все на Крутой, но и проезжие служаки так и стали называть цветы: "Рожа Ададурова".
К весне на Крутой образовался "кружок самообразования", в него вошло пятеро: младший телеграфист Юрин, горбатый, злоумный парень; телеграфист с Кривой Музги Ярославцев; "монтёр весов", а проще сказать - слесарь Верин, разъезжавший по станциям проверять точность весов "Фербенкс", и царицынский наборщик, он же переплётчик - Лахметка, переплетавший книги Ковшова, человек необыкновенной душевной чистоты. Он был старше всех нас по возрасту и моложе всех душой; тоненький, стройный, светловолосый, с голубыми глазами, глаза его ласково и радостно улыбались всему на свете, хотя он, "подкидыш", безродный человек, прожил на земле уже двадцать семь очень трудных лет.
По характеру моей работы я не мог ни на час отлучиться со станции, и связь с Царицыном была возложена на Лахметку. Я познакомил его с "поднадзорными" города, - в то время там жили М.Я.Началов, бывший ялуторовский ссыльный, Соловьёва - невеста сидевшего в тюрьме казанского марксиста Федосеева, студент Подбельский, убитый в Якутске во время известного "вооружённого сопротивления властям" (якутская трагедия 1889, кровавое подавление выступления политических ссыльных в Якутске, когда власти спровоцировали столкновение ссыльных и солдат. Множество жертв и казнённых - Ред.), саратовцы - братья Степановы, только что приехавшие из Берёзова, из ссылки, поручик Матвеев и ещё несколько человек. Эти люди снабжали нас книгами. Каждую субботу Лахметка приезжал на Крутую, Верин и Ярославцев тоже являлись более или менее аккуратно, и по ночам, в телеграфной, мы читали брошюру А.Н.Баха "Царь-Голод", "Календарь
– Чтобы каждый гадил на своей земле, а не у соседа, - объяснил злоумный Юрин.
У меня не было такого разработанного плана спасения людей от плохой жизни, но я с Лахметкой не спорил: всё равно, с чего начать дело, лишь бы поскорее начать. Не спорил и потому ещё, что Лахметка был совершенно глух к возражениям; когда с ним не соглашались, он смотрел на несогласного так красноречиво, что было ясно: уступить он ни в чём не может, хоть на огне его жарь!
Иногда к нам заходил Черногоров и, постояв, послушав, решительно говорил:
– Все эти разговоры-словоторы никуда, парни! Мала пчела, а и та без бога не живёт, а вы хотите - без бога.
Но с богом у него отношения были тоже неладные: не нравилось ему, что бог скормил медведям сорок человек детей за то, что они посмеялись над лысиной пророка Елисея, и хотя я, "учёный", сомневался в том, чтобы медведи водились там, где гулял пророк, - Черногоров, отмахиваясь от меня, увещевал:
– А ты - брось это! Не маленький, пора перестать книжкам верить.
Но ещё больше, чем богова жестокость к детям, смущал его тот факт, что бог, неизвестно для чего, создал землю не везде одинаково плодородной и слишком обильно посыпал её песком.
– По тот бок Каспия песку насыпано - и-и - бугры! Конца-краю нет пескам. Это я не понимаю - зачем же?
Это с ним, с Черногоровым, произошёл случай, описанный мною в рассказике "Книга". (см. том 11 настоящего собрания сочинений - Ред.)
Да, так вот мы и жили. Чтение и беседы наши прерывались стуком телеграфного ключа, и по треску этому мы знали, когда соседняя станция спрашивает:
– Могу ли отправить поезд номер...?
Через некоторое время на станцию вкатывался поезд, и я бежал считать бочки.
Басаргин о наших ночных чтениях знал, и, если ему, в жаркие ночи, не спалось, приходил к нам в ночном белье, босой, встрёпанный, напоминая сумасшедшего, который только что убежал из больницы.
– Ну, - катай, катай, - я не мешаю!
– говорил он, присаживаясь в конторе перед окошком телеграфа, но не мешал минуты три, пять, а затем, положив волосатый подбородок на полочку перед окошком, спрашивал нас, насмешливо поблескивая глазами:
– Будто - понимаете что-нибудь? Врёте. Я впятеро умнее вас, да и то ни слова не понимаю. Чепуху читаете. Вы лучше послушайте настоящее...
"Нестоящее" было очень далеко от "теории прогресса" и Спенсерова учения о "надорганическом развитии", настоящее бойко рассказывало о том, как "личность" - стрелочник Захар Басаргин - лезла сквозь дикие заросли невероятно оскорбительной и трудной действительности к своей цели.
– Каждый должен жить, как в церкви, - учил он нас.
– Чтобы всё вокруг блестело, и сам гори, как свеча! Трудов - не бойся!
Слушать его живую напористую речь было не менее интересно, чем разбираться в трудной словесности Спенсера и Михайловского. Я слушал жадно. Человек - нравился мне, а дела его - не очень. Вероятно, Захар Басаргин был одним из первых людей, наблюдая которых, я укреплялся в убеждении, что сам по себе человек хорош, даже очень хорош, а вот делишки его, жизнь его... так себе. Делишки-то могли бы лучше быть.