Из путевых заметок беженца
Шрифт:
Вообще вся интеллигенция в Одессе производила на меня впечатление чего-то насквозь гнилого и мертвенного. Отсутствие живой души и рабство перед заученными казенными формулами современного демократизма, вот наиболее выдающаяся и типическая черта этих людей. Встречал я среди них и людей порядочных, которые "хотели быть патриотами". Но именно беспомощность этого искания путей к патриотизму и производила наиболее тягостное впечатление. Они слышали звон, но не знали, где он, были не прочь "полюбить Poccию", но не знали, как это делается, и в особенности, как можно совместить эту любовь с "демократизмом".
Как раз в Одессе мне приходилось наблюдать этих людей на продолжительных и частых совещаниях буржуазных и социалистических организаций. Со стороны левых участвовали представители "Союза Возрождения" и "Симферопольского объединения земств и городов". С нашей стороны представители Совета государственного
Интересен самый повод совещаний. Французы ставили непременным условием своей помощи соглашение буржуазных и социалистических групп. "Как мы можем помогать вам, говорили они, когда вы между собою не спелись". Требование это настойчиво повторялось еще в 1917-1918 г. в Москве. В Одессе об этом напоминал Энно, а нашим делегатам, съездившим в Яссы к генералу Бертело, говорили: "il faut que vous ayez une blouse d'ouvrier dans votre gouvernement, - il vous faut des noms socialistes" (Нужно, чтобы в Вашем правительстве была рабочая блуза, Вам нужны социалистические имена.). Социалистам по-видимому тоже вменялось в обязанность объединиться с буржуями. Собственно прямого ультиматума в обращении к нам французов не было. Но мы прекрасно понимали, что требование объединения русских партий ставилось совершенно ультимативно по отношению к самим правительствам Франции и Англии. Им нужно было оправдывать свой образ действий {167} перед их парламентами и отвечать на вопрос, который ставился ребром: кому вы собственно хотите помочь, русской буржуазии, русским социалистам или единой Poccии? Мысль о помощи русской буржуазии возмущала всех социалистов в Англии и Франции. Мысль об односторонней помощи русским социалистам не могла нравиться английским и французским буржуазным партиям. Отсюда обращенное к нам повелительное требование, чтобы мы образовали "единый демократически фронт".
Было, к сожалению, слишком много оснований думать, что перед нами ставится задача неразрешимая. И, однако, для нас была безусловно обязательна хотя бы даже безнадежная попытка ее разрешения. Мы должны были иметь возможность сказать союзникам, что с нашей стороны сделано все возможное, чтобы достигнуть соглашения и что не мы виноваты в том, что оно не могло состояться. С первых же шагов я почувствовал, что между нами и левыми есть пропасть, которая решительно ничем не может быть заполнена. Думаю, что то же чувствовали и левые. Тем не менее совещания продолжались, согласительные формулы вырабатывались, потому что ни та, ни другая сторона не хотела быть виновницей разрыва. И основная причина этого безнадежного расхождения - все та же: для нас целью, к которой мы стремились, была единая Россия, для них прежде всего "демократия" и единая Россия лишь "постольку-поскольку".
Главным предметом спора был вопрос о временном устройстве верховной власти впредь до окончания войны. Левые требовали директории из трех равноправных членов - одного военного (за такового они готовы были признать главнокомандующего вооруженными силами юга Poccии) и двух гражданских. Напротив, первоначальная точка зрения Совета государственного объединения была чистая диктатура. Потом, чтобы не разрывать отношений, представители Совета пошли на компромисс, который, впрочем, мало изменял дело. Они согласились на вручение власти трехчленной коллегии с тем, чтобы военному ее члену были предоставлены, во первых, право единоличного назначения всех военных должностных лиц, а во вторых, исключительное право объявлять военное положение в тех местностях, где это окажется нужным. При этих условиях фактически командующий добровольческой армией мог оставаться диктатором во всех тех местностях, где для военных целей он признает это нужным.
Левые на это безусловно не согласились. Они потребовали, что бы как объявление военного положения, так и назначение всех корпусных командиров было предоставлено всем трем членам директории на равных правах. Тут то и обнаружилась роковая двойственность их точки зрения, уничтожавшая всякую возможность соглашения. Они как будто признавали добровольческую армию и в принципе изъявили готовность оказать ей поддержку. Но в то же время они обставляли эту поддержку такими условиями, который вносили бы в армию неизбежное разложение. Предоставить штатским {168} людям право назначать корпусных командиров - значило просто на просто допускать вторжение политики в военное дело.
Понятно, что на этом переговоры были прерваны. Принцип директории, как его понимали левые, достаточно показал свою несостоятельность в Сибири. Там директория была в конце концов арестована и свергнута именно потому, что она потворствовала преступной пропаганде в армии Чернова и его единомышленников. Для людей, признающих и любящих родину "постольку-поскольку", такой образ действий вполне естествен.
Была и комическая нотка в демократическом пафосе этих людей. Они относились к своему демократизму необыкновенно бережно, как к хрупкому сосуду, который может разбиться при сколько-нибудь неосторожном обращении, и облекали свое служение демократии в необыкновенно торжественные формы. Олицетворением этой торжественности являлся в особенности бывший городской голова Р., своей маленькой фигуркой, видимо, стремившийся походить на Шекспира и соответственно стригший бороду и волосы. На самом деле у него было карикатурное сходство с теми бронзовыми статуэтками Шекспира, какие иногда украшают чернильницы, за что мы, члены Совета государственного объединения, прозвали его "шекспирчиком". Однажды во время перерыва "шекспирчик" стал мне доказывать необходимость сохранить полномочия за демократическими думами, выбранными при участии пришлых солдатских масс На мое возражение, что дума, избранная таким способом, не может считаться выразительницей воли населения, он отвечал, что эти демократические думы и земства - все таки факт, с которым нам придется считаться. "Но ведь и учредилка совершившейся факт, однако вы не настаиваете на сохранении ее полномочий", возразил я. Тут Р. вдруг попытался вырасти на аршин, принял величественный вид и отчеканил: "извините, я член учредительного собрания и не могу допустить, чтобы его в моем присутствии называли учредилкой".
Хотелось верить, что события русской революции кое чему научили этих людей. Напрасная мечта. Они уступали в некоторых частностях, например, в вопросе о вознаграждении за принудительное отчуждение земель, но сохраняли важнейший свой недостаток - полное отсутствие национального духа и государственного смысла. И это, не смотря на то, что они называли себя "государственно мыслящими социалистами". При этом вскоре обнаружилось, что удельный вес всех этих групп - эсеров, меньшевиков и народных социалистов равен нулю. Это были генералы без армии, которые вполне честно признавали, что "за ними массы не идут". Они годились только в декорацию для французов. Но когда нам стало ясно, что приобрести эту декорацию можно только ценою допущения разлагающих влияний на армию, Совет стал думать только о том, на каком вопросе удобнее и выгоднее прервать переговоры его об "общей платформе". По-видимому и левые думали о том же самом. Они мечтали порвать с нами на аграрном вопросе, чтобы изобразить нас "буржуями и аграриями", неспособными поступиться ради {169} народа классовыми выгодами. А наша забота заключилась в том, чтобы разоблачить их отношение к армии. В конце концов вышло по нашему: повод к разрыву был именно тот, которого мы хотели.
Если "демократы" в Одессе производили впечатление безнадежно больных, то я не могу сказать, чтобы и "государственно мыслящие" слои производили впечатление здоровья. Среди моих товарищей по Совету государственного объединения я наблюдал людей патриотически настроенных, которые искали во французской ориентации только спасения Росси, ибо были убеждены в полной невозможности для нее спастись собственными силами. Но патриотизм большинства собранной в Одессе буржуазии оставлял желать лучшего.
В конце концов почти все буржуазные общественные элементы, действовавшие раньше в Киеве, после вторжения в Киев Петлюры перекочевали в Одессу. Перекочевали и люди, и организации. Они возобновили свои бесконечные и бесплодные заседания. Перенеслась вместе с ними к сожалению и царившая в Киеве атмосфера буржуазной деморализации. Была, впрочем, существенная разница между этими людьми и левыми. Левые просто не любили или не умели любить Poccию. В "буржуях" большею частью чувствовались люди, которые изверились или отчаялись в Poccии, измалодушествовались и потому мечтали о пришествии варягов в каком бы то ни было виде; все равно в какой военной форме, лишь бы варяги навели порядок. "Ах, кабы хоть англичане пришли и нас поработили", говорили одни, "ведь лучше иноземное владычество, чем свой собственный большевизм", "нам одно спасение - здоровый иностранный кулак", говорили другие. И замечательно, что самыми пламенными сторонниками англо-французского кулака были вчерашние поклонники немецкой ориентации, те самые, которые годом раньше мечтали: ах, кабы Вильгельм пришел! Это было неожиданное превращение гетмановщины. Характерно, что наиболее рьяными сторонниками французской ориентации в Одессе явились "хлеборобы", т. е. та самая организация, которая, как известно, посадила в Киев гетмана. Особенно часто слышались малодушные разговоры среди бывших людей из крупных помещиков и больших сановников империи. История повторяется. В дни "смутного времени" также находились бояре, которые полагали, что лучше Владиславу присягать, "чем от своих холопов поругану и биту быти". Интернационализм справа был и в те дни тот же, что теперь, но только тогда он находил себе убежище не в немецкой или французской, а в польской ориентации.