Из сборника 'Человек из Девона'
Шрифт:
– Завтра люди выходят на работу, - сказал он.
– Ну что я тебе говорил? Доставишь меня домой на щите, а?
Через неделю работа на шахте шла полным ходом.
V
Прошло два года, и Скорриер снова услышал о Пиппине. Он получил от Хеммингса записку, в которой тот спрашивал, сможет ли он в следующий четверг приехать на заседание правления. Он пришел задолго до начала. Секретарь принял его и, отвечая на вопрос, сказал:
– Благодарю вас, наши дела идут хорошо. Между нами говоря, дела идут даже прекрасно.
– А как Пиппин? Секретарь нахмурился.
– Ах, Пиппин! О нем-то мы и хотели с вами поговорить. Пиппин причиняет нам массу хлопот. Вот уже два года он нам ничего не пишет.
Он говорил таким сокрушенным тоном, что Скорриер проникся к нему сочувствием.
– Ни строчки, - сказал Хеммингс, - со дня того самого взрыва, - я помню, вы тогда были там! Это ставит нас в затруднительное положение; я считаю это выпадом лично против меня.
– Но как...
– начал было Скорриер.
– Мы получаем одни телеграммы. Он никому не пишет, даже семье. А почему? Скажите мне, почему? До нас доходят кое-какие сведения. Он там стал видным человеком. Ничто в колонии не делается без того, чтобы он не сунул туда свой нос. Он разогнал прежнее правительство, потому что оно не давало разрешения вести дальше нашу железную дорогу, - это показывает, что он не так уж глуп. А кроме того, взгляните на наш баланс!
Оказалось, что правление желает знать мнение Скорриера, стоит ли Хеммингсу самому ехать узнавать, чем объясняется поведение управляющего. В течение последующего разговора Скорриеру пришлось покорно выслушивать нападки на Пиппина за его молчание.
– Но знаете ли, этот взрыв...
– проговорил он наконец.
– Это было тяжелое испытание.
Мистер Букер набросился на него:
– Вот как - тяжелое испытание! И нам тоже было нелегко. Но это же не оправдание.
Скорриер должен был с ним согласиться.
– Дело есть дело, как вы полагаете?
Скорриер кивнул, оглядывая аккуратно прибранное помещение конторы. Глухой член правления, который не выступал уже несколько месяцев, сказал с неожиданной горячностью:
– Это позор!
Он, очевидно, дал выход давно сдерживаемому раздражению. А чрезвычайно чистенький и благодушный старичок в шляпе, за которым числился единственный грешок -- он являлся на заседание со сверточком в коричневой бумаге, перевязанным бечевкой, - пробормотал себе под нос: "Мы должны быть снисходительны", - и начал рассказывать какой-то случай из своей юности. Секретарь мягко призвал его к порядку. Скорриера попросили высказать свое мнение. Он посмотрел на Хеммингса. "Здесь затронут мой авторитет" - было написано на лице секретаря. Движимый чувством солидарности с Пиппином, Скорриер сказал таким тоном, словно все было заранее решено:
– Что ж, Хеммингс, дайте мне знать, когда поедете, я хотел бы поехать тоже.
Когда он уходил, председатель, Джолион Форсайт Старший, отвел его в сторону и сказал, неодобрительно поглядывая на Хеммингса:
– Я рад слышать, что вы поедете тоже, мистер Скорриер. Мы должны быть осторожны: Пиппин такой славный малый и так легко ранимый, а наш друг немножко тяжеловат на руку, как вам кажется?
Скорриер действительно поехал с Хеммингсом. Секретарь страдал от морской болезни, и его страдания, полные достоинства, но достаточно шумные, запомнились Скорриеру навсегда. Да и то, как он позже об этом рассказывал, посвящая случайных собеседников в тайны своих переживаний, было по-истине интересно.
Пиппин приехал в город, чтобы их сопровождать, он так заботился об их удобствах, словно они были членами королевской фамилии, и выделил специальный поезд, чтобы везти их на шахту.
Он немного пополнел, цвет его лица стал здоровее, но в бородке прибавилось седины, а в голосе чувствовалась, пожалуй, еще большая нервозность. К Хеммингсу он обращался с преувеличенной любезностью. А его лукаво-иронические взгляды были столь же неощутимы для брони секретаря, как струи фонтана для шкуры гиппопотама. Зато Скорриеру Пиппин всячески выражал свое расположение.
Вечером, когда Хеммингс ушел в отведенную ему комнату, Пиппин вскочил с места, как мальчишка, отпущенный с урока.
– Итак, мне собираются дать нагоняй, - сказал он.
– Допускаю, что я заслужил его. Но если бы ты знал, если бы ты только знал! Они меня тут прозвали "Королем", говорят, что я управляю колонией. А я не могу справиться с самим собой.
– И он воскликнул с неожиданной страстностью, какой Скорриер никогда раньше в нем не замечал: - Зачем они прислали сюда этого человека?! Разве он способен понять, что мне пришлось пережить?
Через минуту он успокоился.
– Ну, хватит! Все это ужасно глупо. Только расстраиваю тебя.
– И, посмотрев на Скорриера долгим, ласковым взглядом, он отправил его спать.
Пиппин не давал больше воли своим чувствам, хотя под маской его иронической вежливости, казалось, тлел огонь. Предчувствие опасности, по-видимому, настораживало Хеммингса, потому что он ни словом не обмолвился о цели своего приезда. Временами здравый смысл склонял Скорриера на сторону Хеммингса - и это всегда случалось в отсутствие секретаря.
"В конце концов, - говорил он себе, - одно письмо в месяц - не такое уж чрезмерное требование. Первый раз слышу что-нибудь подобное. Просто удивительно, как они с этим мирятся. Это показывает, как они ценят Пиппина. Что с ним произошло? Что его так тревожит?"
Он отчасти разгадал причину, - было это в такой момент, когда даже у Хеммингса, по его выражению, "душа ушла в пятки". Они возвращались в экипаже через лес из самых отдаленных опытных шахт Компании. Им предстояло проехать лесом восемь миль. По обе стороны дороги стеной стояли деревья, черные от лесного пожара. Лошадьми правил Пиппин. С лица секретаря, сидевшего рядом, не сходило выражение скрытой тревоги, которую езда Пиппина вызывала почти в каждом. Небо странно потемнело, но меж деревьев, неизвестно откуда, пробивались бледные полосы света. Воздух был неподвижен. Колеса экипажа и копыта лошадей беззвучно погружались в заросли папоротников. Кругом, как иссохшие великаны, поднимались голые, обожженные, изуродованные стволы, меж ними сквозила чернота, черным было небо, черным было безмолвие. Все молчали, и только тяжелое дыхание Пиппина нарушало тишину. Что во всем этом внушало такой ужас? Скорриеру чудилось, что он заживо погребен и никто не придет ему на помощь. Он ощущал себя один на один с природой; ему казалось, что он навсегда лишился надежного удобства человеческого языка и общения. И ничего не произошло. Они приехали домой и сели обедать.