Из смерти в жизнь
Шрифт:
И с этого шара, на котором рассыпалось живой пылью его многосоставное тело, он теперь, как не раз прежде, с удивлением осматривался человеческими глазами и телескопами, обдумывая свое место и положение среди планет, звезд и галактик.
— Когда я стану совсем взрослым, — мечтал он, — а не тем птенцом, что теперь каждодневно терзается припадками дурного настроения, быть может…
Но тут огромность космоса в сравнении с его крошечными инструментами заставляла его фантазию умолкнуть.
— Я так мал, — бормотал он, — так молод, так невежествен и слаб, и так изуродован этими жестокими судорогами моей плоти. Какую роль мог бы я играть среди звезд?
Упрямая тяга к чему-то, чего он сам не знал, беспокойное желание проявить какие-то скрытые силы, еще неявные ему, снова и снова направляли его взгляд к звездам, и восторг
Для него весь океан человеческого опыта образовал вовсе не хаос, а единый, отчетливый, хотя зачастую противоречивый узор самопознания и познания мира. Для человека, смотрящего с уровня моря, волны могут казаться беспорядочными, но с самолета он увидит упорядоченные ряды, множество полков и дивизий, движущихся в разных направлениях, проникая друг в друга, но не теряя своей идентичности, отражаясь от мысов и далеких берегов, вовлекая каждую каплю воды в общий ритм; однако в одних областях доминирует одно направление движения, а в других — иное. Так же, только в куда большей сложности, дух человеческий видел и чувствовал мысленное поле, сложенное из всех человеческих личностей. Его пересекали множество доминирующих идей и целей, а эфемерные зефиры рябили то одну, то другую часть человеческого моря легчайшими прикосновениями страстей или моды.
Например, что касается множества человеческих призваний, великий дух человеческий ощущал бесчисленные склады мыслей, сформированные в общей человеческой природе обстоятельствами и личными пристрастиями мужчин и женщин. Крестьяне, хоть и бесконечно разнообразные, были в основном крестьянского склада ума: бережливы, терпеливы, богаты знаниями о земле и суевериями. Фабричные рабы жили большей частью ради кратких часов досуга. Их корни голодали, как корни ростка в пустыне, но многие отважно распускали цветущие лепестки любви. Умы финансистов были сотканы в основном из цифр и биржевых абстракций. Эти были на удивление бесчувственны к тому, как отзываются их указания в жизни мужчин и женщин. Но и они были индивидуальными душами, способными к любви. В сознании врачей выпячивалось представление о сложностях человеческого тела со всеми его нестроениями. Для моряков мир был в основном водой, для шахтеров — штреками.
Одно направление мыслей дух человеческий улавливал по всему полю человеческих мыслей — то слабо, то выпукло; то навязчиво, словно высвеченное лучом мысленного прожектора, то как тайное влияние из неосознанных глубин личности. Все малые человеческие существа жаждали — откровенно или прикрываясь отвращением — интимного телесного контакта с подобным себе существом — либо в нормальном союзе полов, либо в более эксцентричной форме. Навязчивость этой жажды, хоть и связанной условностями, окрашивала каждое чувство, каждую мысль индивидуальных членов Духа. Окрашивала она и его собственное мышление самолюбованием Адониса — сладостно-таинственной, бисексуальной, гермафродитической, чувственной и духовной страстью, недоступной отдельным людям. Так, дух человеческий наслаждался красотой всех взрослых мужчин и женщин — глядя на них любящими глазами их возлюбленных. Его сокровищем было не только духовное единение, но и телесная радость всех любовников.
Но сознавая всю эту красоту и любовь наравне с собственным опытом, он с отчаянием ощущал в своей плоти ширящееся нездоровье и увечья. Красота его членов, зачастую изысканная, в иных местах была испорчена, изуродована. Голодание, болезни, перенапряжение и все виды дисгармонии с миром и друг с другом пятнали почти каждый член и подавляли сам дух человеческий желтушностью членов. И он помнил, что так продолжалось много тысяч лет.
В каждом члене он, его истинное Я, всегда было духом, жаждущим понимания, мудрости, общения, любви, красоты и творчества — однако почти во всех малых человеческих созданиях этот дух вечно одолевали паразиты глупости, ненависти, уродства и всяческих предательств. И повсюду присутствовал страх: страх не только перед угрозой войны, но перед смертью во всех видах — перед неизлечимой болезнью, нищетой, бесчестьем, потерей любимых. Все эти самолюбивые страхи людей ощущались высшим духом человеческим со всей остротой, хотя и отстраненно. Ведь те крошечные эфемерные создания, что составляли его плоть, не были им самим. Их нездоровье подавляло его, как всякое нездоровье тела подтачивает жизненные силы и смущает ум, но все же печали этих душ не были его печалями. Он, хоть и ощущал их внутри себя, ощущал отстраненно.
Удивительно другое: что его чувства к ним не ограничивались этой отстраненностью. Уже потому, что все они на свой манер были личностями, сознающими себя и других, его эгоистичная забота об их радостях и горестях странным образом смешивалась с уважением и сочувствием, да, и с любовью, непременной между личностями, как бы ни были те отдалены друг от друга иерархией. Человек не способен любить свои мозговые клеточки, потому что незнаком с ними и они — не личности; а дух человеческий, зная людей изнутри и зная их как личностей, по необходимости любил их такой любовью, какая им причиталась. Он любил их за то, что они — сразу и он сам, и не он; за то, что все они, непохожие на него своей малостью, разнообразием, хрупкостью и смертностью, все же подобно ему ощупью стремятся к свету.
Больше того, они были связаны с ним странной взаимной зависимостью. У него без них не было бы опоры в мире, а они без него, вечно деятельного внутри них, были бы низшими животными. Без них для него была бы недоступна любовь, потому что любовь возможна только при их разделенности. А без него в их сердцах не было бы любви, потому что они не смогли бы истинно распознать друг в друге духовную сущность, объединяющую их внутренне. Через единство духа со своими членами в поле человечества, пусть неуверенно, устанавливался единый ритм товарищества и даже любви. Конечно, любовь расцветала полностью далеко не всюду — лишь среди просветленных и тех, кто любит на всю жизнь, да еще в тех немногих, кого вдохновляет любовь к человечеству, или к самому духу человеческому, или к некому воображаемому Богу.
Из-за несбывшейся любви своих членов сам дух был болен, обессилен их несогласием, путался в их противоречивых фантазиях.
Особенно терзали его конвульсии плоти в этот век насилия. Он изнемогал, ощущая чуть ли не в каждом спазмы и невыносимую усталость от войны. Только в глубине джунглей да в снежных хижинах Арктики люди были вполне свободны от влияния войны. По остальной земле всех тяготили страх и тревога, даже если они были только тенями, лежащими на их обычной жизни. А некоторым война несла беспамятную темноту души, простреленную вспышками необходимых удовольствий или бледным светом надежды. В каждом, кроме немногих прирожденных воителей и нескольких стратегов, склонившихся над шахматной доской войны, да еще тех, кто извлекал выгоду из военных лишений, дух человеческий ощущал согласную вибрацию мечты о мире; хотя большинство в то же время страшились того, что принесет мир. А во многих и обширных частях человеческого поля война яростными ударами сокрушала мужчин и женщин.
Для его членов война была затяжным мраком и несчастьем, духу же она представлялась краткой, хотя и мучительной судорогой тела, парализовавшей мозг. Он видел в ней кризис хронической болезни. Его органы, давно не ладившие друг с другом, разделились теперь в безумной схватке. И, хотя он не мог не желать победы той стороне, которая в целом была за свет, а не другой, слепо заблуждавшейся, но сочувствие его разделилось — ведь на обеих сторонах, хотя и в разной мере, были мужчины и женщины, неумело повиновавшиеся его воле, и на обеих сторонах имелись злокачественные, мятежные разрастания. Каждый день множество его малых членов: драгоценных клеток тела, сосудов, основы его существа — гибли или получали жестокие увечья. Повсюду растрачивались молодые умы, надежды на славные перемены, представлявшиеся духу неизбежными. Великое истребление юных должно было состарить все его ткани. Он, для кого миллион лет был возрастом детства, рисковал преждевременно одряхлеть. В самом деле, если не положить предел взаимному уничтожению людей, вся раса способна погубить себя, и он, дух человеческий, еще такой юный, полный надежд на великие и славные перемены, скончается до срока.