Из смерти в жизнь
Шрифт:
И в нем вспыхивает отчаянный протест против Другого, как видно, допустившего эти страдания.
Но тут же, вспоминая высшую вершину бытия, холодную, прекрасную и ужасную, он шепчет в своем сердце: «Ты, о, Ты! Твое малое недолговечное создание не смеет судить тебя. И все же… если бы мне увидеть, хотя бы почувствовать правоту твоей воли! О, Ты! Я готов осудить, но должен поклоняться!».
И новая мысль освещает темноту его разума: мысль о пережитом спасении — и о спасении других душ.
— Для меня нет иной уверенности, — говорит он, — нет иной сути, кроме этой мировой души, которая явлена во мне лишь мельчайшей частицей своей природы, стиснутой пределами человечности. Во мне умирающем она, которая больше Я, чем я сам, обретает свободу. А в ее освобождении (так говорит мое недавнее видение) Я обретаю завершенность. То, что умирает с моей смертью, умирает полностью, но то, что выживет, полностью воплощается в безграничном духе. И потом, разве в видении своей будущей смерти я не видел, как смерть воскрешает всю мою земную жизнь, чтобы я обозрел ее новыми глазами от подножия вечности? Разве я не
Размышляя таким образом о низших душах, дух человеческий обретает покой. Потому что, если его мысли верны, то все до последнего обретают спасение более блаженное, чем мог бы вообразить лучший из них.
И все же покой духа человеческого нестоек. Он снова с ужасом и благоговением вспоминает Другого. И в новом сомнении он снова опасается за спасение собратьев-духов — ведь Другой кажется таким равнодушным, бессердечным, глухим к призывам. Но и в страхе дух человеческий восхищается им — как восхищается им сама Душа на краю смерти и одиночества.
— Так же, — восклицает он, — будет и с меньшими духами, когда они воскреснут внутри души. Их спасение несомненно!
И тут настроение духа меняется. Обдумывая земные жизни мужчин и женщин, подверженные жестоким обстоятельствам, слепым историческим силам, он перестает чувствовать Другого. Странное опьянение покидает его. И наконец он жалуется:
— Другой? Какой Другой, кроме слепой, безумной судьбы и не заслуживающей поклонения тьмы внешней, существует в этом бессмысленном мире?
Его отуманенный разум замирает.
Но настроение вновь меняется.
— Пусть так, — восклицает он, — пусть Другой — всего лишь проекция мои желаний и страхов, но все же существует душа, несомненная душа во мне, в людях и в других мирах. И этой душе я буду безраздельно предан.
Дух человеческий обращает мольбу к самой душе:
— Овладей мною целиком! Пусть я стану наполненным сосудом, настроенным инструментом. Дай мне сердце, ум, воображение, чтобы служить тебе в космической битве против тьмы и пустой бессмысленной судьбы!
Но едва отзвучала эта молитва, как его, подобно нежданному ответу, снова охватывает непреодолимое чувство присутствия Другого, и он только и может, что прошептать:
— Ты, о, Ты!
Кормовой стрелок и другие
Дух человеческий, обдумывая свое видение, постигает, что каждый из низших духов может воскреснуть в величии Духа, но ему все же кажется, что бесконечная нежность мировой души к каждой отдельной личности должна подвигнуть ее на высший акт любви, на пробуждение малых духов для спасения и последнее блаженство сна.
Кормовой стрелок того самолета, в котором бился мотылек, несомненно обрел спасение. Он, погибший со всем экипажем, он, умерший и пробудившийся в командном духе, и затем в духе погибших в той битве, а затем в духе человеческом, и затем — в духе целого космоса, и наконец в самой мировой душе, стремящейся к Другому — он нашел свое спасение. И это спасение — не просто освобождение более благородного духа своей смертью. Нет, милосердием мировой души, крошечный дух кормового стрелка на время воскрес во всем ее величии.
Кормовой стрелок обратился к своей малой земной жизни и смерти, но вместе с ними начал постигать прошлое и будущее человеческого рода и других миров, и подножие вечности, и проблеск высочайшей вершины бытия.
— Когда я, — рассуждал он, — был заперт в том самолете и в дремлющей натуре того мальчика, какой темной и безрадостной была моя тюрьма! Сквозь решетку я видел только человеческую жестокость и равнодушные звезды. Как растерянно я искал отваги, пролетая над проливом! Когда прикосновение мотылька разбудило во мне тоску и жалость к себе, как я готов был сломаться! И какой фантастичной, смешной, призрачной была та маленькая вселенная, свитая мной вокруг себя наподобие кокона, в убеждении, что она — не выдумка, а огромная и жестокая действительность. Да, а моя жалкая, неловкая, самоуверенная любовь, такая слепая, совсем не похожая на истинный путь любви! Но теперь я наконец прожил жизнь и любил по-настоящему. Я любил красоту множества миров. Даже маленькую Землю я любил тысячекратно, во множестве обликов. Я любил Елену и Клеопатру, и других, таких же прекрасных и достойных. Я вместе с Данте славил его Беатриче. И я познал то, что совсем не было дано мне при жизни — союз истинных сознаний и углубляющуюся на протяжении жизни гармонию. Да, и я слушал Сократа в Афинах, и до конца понимал мудрость Гаутамы. Я вместе с Иисусом ходил по полям. И пусть теперь, снова ограниченный своей человеческой малостью, я лишь смутно постигаю пережитые мной славные мгновения, но помню, что насладился всей земной и космической красотой, всеми человеческими и всеми космическими добродетелями. Я взвешивал все мысли, доступные конечному духу. Пробудившись далеко за пределами тусклого человеческого света, я восхищался высшей красотой космической республики и служил ей в доблестных жизнях многих граждан. А с гибелью космоса я пробудился как мировая душа. И тогда я с жалостью оглянулся на себя — замученного мальчика, и воссоздал его, чтобы он обрел спасение. И я, тот мальчик, увидел свою скучную и бессмысленную земную жизнь нитью в блистающей ткани космического бытия, и жизнь моя преобразилась. Но и в мировой душе я бился хрупкими крылышками в закрытое окно последней тюрьмы, тщетно стремясь к Другому. Я участвовал в смерти души. За ней темнота — не темнота одиночества, но мрак тайны. И я, бывший мальчик, убитый в бою, примирился теперь с горестями моего земного существования и даже с духом окончательной гибели. Теперь я, тот мальчик, ничего не желаю, кроме как уснуть, раствориться в величии Духа. И я, тот самый Дух, хотя и мне суждено умереть, так и не найдя единства в Другим, обрел спасение. Потому что моя красота будет совершенной для него, примет ли он ее или уничтожит.
Так кормовой стрелок, убитый вместе с шестью товарищами и мотыльком, обрел спасение и мирно погрузился в вечный сон.
Революционер — механик того самолета, тоже пробудился.
— Когда я был заперт, — сказал он, — в том непокорном мальчике, я и вправду верил, что до нового тысячелетия рукой подать, и что оно будет завоевано такими, как я, и станет просто Всеземной Республикой Советов. Но теперь, пройдя все стадии посмертного роста и мрачного преображения, я стал умнее. Как часто мне, еще на Земле, приходилось видеть искажение Революции! И в конце концов мне пришлось увидеть, как ее запоздалая победа на планете застаивается, превращается в мертвое болото. Я видел это во многих мирах. Но видел я и основание великой Космической Республики, и ее славу, и ее смерть. На земле и в рое других миров, я вел жизнь, непостижимую для прежнего мальчика, и пережил все, что он отвергал как несущественное для дела революции. Я наслаждался нежнейшими цветами личностей, человеческих и нечеловеческих. Великое искусство и великая философия изменяли меня. Мальчиком я был очень безрассуден и слеп, но все же, в согласии с теплившимся во мне светом, служил насущным нуждам человечества. А теперь мое беспокойное Я обрело покой. Я, горевший пылом борьбы за человека и, (не зная того) за победу духа, я, так яростно восстававший против власти тиранов, смирился с человеческими бедствиями и окончательной гибелью Духа от руки тиранического Другого. Странно, что я, так дороживший человеком и так презиравший религию, должен теперь поклоняться не только мировой душе, но и этому тирану — Другому, который, если и существует, кажется равнодушным к нашим молитвам и к нашему поклонению. Быть может, он не более, чем порождение наших стремлений. Что ж, если и так, это славные стремления! Но душа — не вымысел. И в ней я, некогда безрассудный мальчик, пройдя большой путь и многому научившись, увидел свою земную жизнь преображенной. И теперь все, чего я желаю для этого несчастного человеческого Я — это сон, растворение в мировой душе. А что, если и она со смертью растворится во сне, прежде чем могущественный Другой примет ее?
На этом воссозданный дух мальчика уснул.
Святая истерзанного войной города пробудилась в величии души.
— Как странно, — задумалась она, — как удивительно непохоже это на то, чего я ждала от смерти, и насколько это более чудесно. Сперва мне почудилось, что я возношусь прямо к полному воссоединению с моим Богом — и какое же блаженство охватило меня! Блаженство не за себя одну, ведь я угадывала в небесах всех своих друзей; соседа-водопроводчика, который был так добр ко мне, бледную мать, чей сын был убит (но она нашла его в небесах), еврея, спасенного мной от полиции, проститутку, которая нянчилась со мной, когда я болела — и все они, и все другие добросердечные люди, казалось, разделяли мое блаженство. Да и все грешники, казалось, преобразились и попали на те же небеса. Но я недолго оставалась в этом неподвижном блаженстве. Вокруг меня все менялось, и я видела такое, что и не снилось моей простой вере. Передо мной раскрывались просторы истории и будущего, и великое множество обитаемых миров, и невероятное разнообразие духов в каждом из них. И самым удивительным было то, что Бог, принявший меня, пробудивший меня в своем величии и совершенстве, оказался, как ни странно, конечной, сотворенной душой. И над ней высился тот страшный Другой, которого я боялась при земной жизни и потому отрицала, уверяя, что только творец есть любовь, а вне его ничего нет. Теперь же мое прошлое стремление к Богу Любви преобразилось в стремление мировой души к Другому — ужасному, невидимому, морозно-прекрасному — к источнику и венцу всего сущего. Его, будь он любовью или чем-то совершенно непостижимым, я должна почитать. Душа, его создание, украшает себя, как его невесту. А он остается невидимым и не отвечает. Наконец она умирает. Что дальше? Неужели он уничтожит убитое им идеальное создание — или же она пробудится для вечности в его явном присутствии, и в радости взаимной любви эти двое станут одним? Как сурова ее судьба, и как радостно душа приемлет ее, потому что желает. И потому в ней — спасение. И я, которая одновременно она и маленькое земное существо, воссозданное в ее величии, тоже спасена. Увидев преображение моего малого Я, я не желаю больше ничего, кроме сна. И она, сама душа, какой бы ни была ее судьба: медленная смерть, непробудный сон или непостижимая вечная жизнь — она тоже успокоилась.