Из того ли то из города…
Шрифт:
Вышел Илья из возраста, когда хлебом не корми, а расскажи-ка лучше сказочку. Да только, если уж к слову пришлось, есть ли он, возраст такой? Казалось бы, наперед знает, что дальше будет, и про злую королевну, и про то, как невзлюбит она падчерицу, как изводить ее будет, и чем все закончится, а вот поди ж ты – сидит, как говорят в народе, уши развесивши, и представляет себе все, да так явно, будто перед собой въяве видит. И то сказать, не каждому счастье такое дается, чтоб слово его за живое схватывало. Иной начнет рассказывать – хоть и правду, а слушать его – проще из избы сбежать; а иной соврет – заслушаешься. Чего далеко ходить – через пять домов по улице. Живут там, вот как Тимофей с Яковом, друг напротив друга, Братило и Долговяз. Не знает кто, при встрече подумает – враги записные. А на самом деле – ничуть не бывало; лодка у каждого есть, челн-долбленка, сеть, – рыбной добычей промышляют. Ну, и соперничают, не без этого. Только как сойдутся, говор между ними начнется, ажно облака во все стороны разлетаются. Кто из них лучшей, да кто удачливей. Кто
Ну да Тимофей с Яковом Долговязу не больно уступали. Тот, единственно, все больше про свои подвиги и рассказывал, а эти – про чужие. Хотя правда с выдумкой у всех их так переплетались, что и не разберешь. А еще, Долговяз – он словно по-новому все переживал: и руками-то размахивал, и вскакивал, и бегал, и приседал, и по коленям себя хлопал; бывало, и слушающего за рубаху или порты теребил. Эти же неторопливо рассказ вели, словно завлекая, так слово за словом приговаривая, будто баба сарафан вышивает; стежок за стежком, пока не предстанет глазам узор дивный. Помотает тогда слушающий головой да и спросит себя: где ж это я обретаюсь-то? Только что посреди моря-окияна был, на острове, или во дворце кащеевом, или в пещере разбойничьей – ан нет, почудилось. Вот она, завалинка знакомая, али горница, али скамья возле забора. И слова-то вроде простые, всем ведомые, а вот поди ж ты, как ладно складываются…
Слушает Илья про царя Аггея, и в который уже раз удивляется. Царь – он ведь самый главный над всеми, а живет в своем дворце – как все. И с женой нелады, и о том как дочь замуж выдать думать надобно. Разве что пашню не пашет, да хозяйством не занимается – ну так ему о подданных печься следует, чтобы в мире жили, чтобы торговали, чтобы царство процветало. А тут мало того, что соседи-хищники – дашь слабину, того и гляди, отхватят полцарства, и не заметишь как, – еще и Змей лютый огнедышащий объявился. Подавай ему царевну, а не то все царство разорю. Не нашлось у Аггея богатыря достойного, чтобы со Змеем сразиться. Был у царевны жених, принц заморский, да куда там ему супротив чудища. Уж как плакал Аггей, как убивался, а делать нечего. Отвел царевну на берег моря-окияна, оставил одну в шатре, и, горем убитый, во дворец воротился. Настал час, всколыхнулось море-окиян, вспенилось, пошло волнами, вымахнуло из него чудовище – и к шатру. Только чует, – вьется-вьется, а все как будто не движется. Оглянулось, видит, мужичонка какой-то стоит. Нос картошкой, борода лопатой во все стороны, волосы соломенные из-под шапки поношенной повыбились, и одет-то во все ветхое, заплата на заплате. Сума на боку, да посох кривой деревянный в руке. И вот это-то чудо гороховое, наступило невзначай на хвост, на самый кончик, однако ж и того хватило, чтобы Змею на месте оставаться. Подивилось чудище, спрашивает: «Ты из каких будешь? Сколько живу на свете, а такую невидаль в первый раз встречаю». – «Зовут меня Иванищем, отвечает, а то, что в первый раз встречаешь, оттого и живешь, и безобразничаешь». – Еще больше удивился Змей. – «Вот тебе и на, оно еще и грозится. Да я тебя проглочу – и не замечу». – «Как же ты меня проглотишь? С головы я костист…» – Фыркнул Илья, услышав окончанье присловья, а деды как ни в чем не бывало дальше продолжили. – «Ничего, по мне и такой сойдет», Змей отвечает, и как дыхнет пламенем. Раз дыхнул, другой, третий… Стоит себе мужичок, не шелохнется, нипочем ему жар огня змеиного. В этот раз чудище ни удивиться толком, ни сказать ничего не успело. Взял мужичок свой посох в обе руки, да как начал Змея со всех сторон по бокам охаживать, только гул стоит. Не сладко пришлось чудищу – это только на вид посох легким казался, а весу в нем было пудов эдак под пятьдесят… Лупит он его, и приговаривает…
Ну, да не важно это… Сказка эта вроде так, а вроде и не совсем так сказывалась. Слов-то озорных в ней хватало; но не через край, а в меру и где надобно. Оно тогда как-то поживее выходит, и к жизни поближе. Закончилась чем? Отвозил Иванище Змея от души, да и отпустил на все четыре стороны с наказом больше не безобразничать. Царевну во дворец отвел, от милости и подарков царских отказался, побрел себе дальше по белу свету… Может, так было, а может, и не совсем так. Сказка все-таки…
Сколько весен с той поры минуло, кто ж их считал? Когда день на день похож так, что и не отличишь, – разве что был намедни дождь, а сегодня вёдро, или мело вчера поземкою, а нынче солнышко в окне лучиками поигрывает, – ну так это на улице. А в избе не меняется ничего. Только вот морщин вроде как у Ефросиньи прибавляется, да серебра в волосах; Иван тоже кряжистей становится, ростом пониже, и силушка в руках уже не прежняя стать. Другие-то внуки, что у Тимофея, что у Якова, кто женился, кто замуж вышел, а Илья, – хоть и старшенький, хоть и собой пригож, – кто ж за него пойдет?..
О ту пору принес, – едва-едва покос начали, – странник захожий вести страшные. Кончились одни дикие, другие начались. Новый народ в Степи пришел, пуще прежнего лютует. Сгубил князя киевского, и дружину его, богатырей. В честном бою одолеть не смогли, – хитростью взяли. Князь тогда далече от Киева находился, когда принес гонец ему весточку, что осадил город народ неведомый, ни во что славу его ставят, грозят разрушить до камешка, кого мечу предать, а кого в полон увести. Воину собраться – мечом подпоясаться. Не стал князь дожидаться; разделил дружину свою на две части. Большая часть на ладьях отправилась, а он, с малой дружиной, самыми славными богатырями, берегом подался, потому – путь по воде уж больно долог, а тут поспешать надобно.
Того и надобно было ворогам. Подстерегли его на речных порогах, навалились всею силою. Храбр был князь, не ведали страха богатыри его; приняли они бой неравный, вступили в сечу лютую, – и полегли, как один. Нет более защитника Киеву, разгорелась замятня за старшинство над землями русскими среди сыновей княжеских, жди теперь снова набегов поганых.
– Неужто все богатыри полегли? – сжималось сердце у Ильи, не верил, отказывался верить он страннику.
– Сколько было с князем – все. Только слух в народе идет, остались те, кто в поход не ходил, – Святогор-богатырь, Микула Селянинович да Вольга Святославич… Но вот чего не видывал, – за то не поручусь…
А еще через пару лет не стало и Тимофея с Яковом. Как жили, так и ушли; в один день вознеслись дымом белым, чистым, к небу синему. Ни ветерка в тот день не было, ни облачка. Тянулись ввысь две полоски, тянулись, да и исчезли. Знать, жизнь прожили по совести, все, что на роду написано было, – содеяли, потомкам своим жить заповедали. Иной уходит – стелется дым, вдоль земли вьется; осталось, значит, после человека что-то незавершенное, может, дело какое на половине встало, а может – обидел кого, да не примирился, – наказ это близким, что пока на свете белом остаются, закончить, завершить, примириться, ежели надобно.
Совсем одиноко стало Илье, без дедов-то. У братьев да сестер своих дел по хозяйству невпроворот, куда уж им безногого развлекать. Прочие в деревеньке тоже приобыкли; уже и не жалеют Ивана с Ефросиньей как прежде жалели; раньше спрашивали, как сын, потому – надежда какая-то оставалась. Оставалась-оставалась, да вся и вышла. Можно сказать, забыли про Илью; его по мере лет все реже видеть стали – тяжко отцу выносить его, богатырем стал… По виду.
Илье тоже все тяжеле и тяжеле на свете белом. Слышит он разговоры отца с матерью: позарастать стала пашня, не справляются; еще прежде отец говаривал: подрастет сынок, вдвоем оно поспособнее будет землицу от пней высвободить – надел-то их в лесу, часть раскорчевана, а часть так и осталась лучших времен дожидаться. И ведь что за обиду – есть силушка в руках; кажется – встать, пойти в чисто поле, найти кольцо железное, заветное, взять, потянуть – перевернул бы землю-матушку… Вот только не встать никак…
Так минуло еще несколько весен с той поры, как деды ушли.
…Не спалось Илье в ту ночь. Душновато как-то в избе было, да и мысли невеселые одолевали. Тишина стояла такая, что урони соломинку на пол – грозой прогремит. Слушал поначалу, – не хотелось, а слышал, – как родители, тяжко вздыхая, о дне завтрашнем договаривались; когда корчевать, когда за скотиной уход держать, что еще – дел-то в хозяйстве, невпроворот. Потом собаки перебрехивались, кто-то на улице перекликивался, а затем стихло все. Лишь изредка, в углу что-то шуршало и то ли попискивало, то ли поскрипывало – может, мышь, а может, кикимора. Свет лунный, что в окошко пробивался, поначалу на одну стену тень оконную отбрасывал, потом пополз медленно вниз, по полу, на другую стену перебрался, а Илья все заснуть не мог. Забылся он лишь тогда, когда черный мрак за окном стал потихоньку стал сереть, и не слышал, как поднимались и собирались родители, как ставили рядом, – но так, чтобы во сне не столкнул, – миску с вареной репой, кувшин с молоком, чугунок со щами из свежей крапивы да половину хлеба. Как подались из избы, стараясь не шуметь, осторожно прикрыв дверь…
Разбудил его шум на крыльце; кто-то оперся о перильца, да чуть не слетел; расшатались они, а отцу все поправить недосуг. Сколько грозился, а все что-то отвлекало. Послышались приглушенный возглас, какая-то возня, а потом голос, молодой, звонкий, – не поймешь даже сразу, то ли отрочий, то ли девичий, нараспев произнес, уже в сенях:
– Дому сему – мир и лад, да пребудет он крепок и добром богат. Обойдут стороной его злые болести, минуют печали, минуют горести. Хозяевам милостивым – поклон до земли, не приветите ли путников, что в избу зашли? Пожаловали гости, никем не званные, по белу свету хожалые, люди странные. Шли мы долго, совсем обезножели, так не корите же нас строго, что мы вас потревожили. Нам бы присесть на чуток, да водицы глоток. А коли дадите хлебушка да попотчуете кашей – не будет меры благодарности нашей. Коли примете с ласкою, потешим песнею, а хотите – так и сказкою…