Из воспоминаний
Шрифт:
Примерно через неделю мама нашла в почтовом ящике извещение от жилотдела Академии. Согласно распоряжению жилотдела, наша семья должна была в течение двух дней освободить ведомственную квартиру. Но уезжать нам было некуда, никакой другой квартиры или комнаты нам не предлагали. Через три дня рано утром в дверь снова громко постучали. На лестнице стояли управдом, дворник и милиционер. У них были виноватые, но решительные выражения лиц.
– У нас есть приказ жилотдела Академии освободить квартиру, – сказал управдом и показал матери какую-то бумажку.
– Но ведь мне некуда уезжать, – глухим чужим голосом ответила мать. – У меня двое детей, они ни в чем не виноваты. Пусть нас переселят или оставят хотя бы одну комнату здесь,
– Я понимаю, гражданка, – управдом пожал плечами, – но сделать ничего нельзя. Вы же знаете, такие случаи были. На вашу квартиру выписан ордер, завтра в нее должна въехать новая семья.
Он был прав: только в нашем подъезде в последние месяцы были выселены три семьи, а во всем большом доме Академии – десятки семей преподавателей и слушателей.
Дворник с каким-то помощником и милиционер вошли в квартиру и стали выносить вещи во двор, складывая их прямо на снег. Мы не пытались им помочь. Но когда очередь дошла до книг, до прекрасной библиотеки отца, мать встала и начала все делать сама. Она заворачивала пачки книг в простыни, завязывала веревками и бережно сносила вниз. Возле кучи вещей на снегу собралась небольшая группа любопытных. Все нас знали – дом был академический, а отец работал в Академии больше десяти лет, – но никто не предлагал помощи. Один из друзей и сослуживцев отца, добрый человек, единственный, кто заходил к нам после его ареста, полковой комиссар со странной фамилией Кур, был также арестован месяца два назад, уже после того, как направил в НКВД и другие инстанции заявление, ручаясь в абсолютной честности и невиновности Александра Медведева, которого знал со времен Гражданской войны. Они оба работали в политотделе знаменитой в те годы 11-й армии.
Я помню, что мебель мать тут же, во дворе, продала за бесценок, а книги и некоторые другие вещи перенесли на квартиру к дальним родственникам. Вскоре мы переехали в Ленинград, где жили сестры матери Надежда и Серафима и сестра отца Антонина, а также наша бабушка по матери Елизавета Михайловна, тогда уже больная и полупарализованная. Родные матери жили вместе, у Нади была дочка. Теперь нас было семеро в двух комнатах, жить было тесно, но мы надеялись, что именно сюда придет вскоре письмо от отца, когда он поймет, что по старому адресу нас уже нет. Отец был осужден «с правом переписки», и мы думали, что письма начнут поступать очень скоро. Но прошло несколько месяцев, прежде чем летом 1939 года матери пришло первое письмо из неизвестного нам Сеймчана, с Колымского полуострова на Дальнем Востоке.
Рой II
Сцена ареста отца отложилась в моей памяти так же прочно, как и у Жореса, это страшное утро остается и поныне самым тяжелым и горестным воспоминанием и переживанием моей жизни. Но я помню, что атмосфера в нашей семье изменилась много раньше – видимо, еще с начала 1937 года. Отец приходил домой очень поздно, все время в Академии шли какие-то собрания. Он постепенно терял прежнюю жизнерадостность и присущий ему юмор, редко разговаривал с нами, плохо спал и часто работал по ночам. По вечерам к нему иногда приходили друзья, они закрывались в кабинете, говорили тихо, много курили. В конце 1937 года несколько недель или месяцев отец болел непонятно чем. Знакомый врач говорил, что это от «нервного истощения». По просьбе отца мы перед сном иногда молча сидели на его жесткой «походной» кровати.
В начале лета 1938 года нас с Жоресом, как обычно, отправили в академический пионерский лагерь недалеко от Москвы, близ города Конаково. В «родительский день» к нам приезжали отец и мама, мы ходили купаться, катались на лодках, ловили рыбу. Обычно в лагере мы проводили две смены, но неожиданно в начале второй смены начальник лагеря собрал пионерскую линейку. Перед строем был зачитан приказ о том, что несколько пионеров за плохое поведение и недисциплинированность исключаются из лагерного отряда и отправляются
Я был крайне растерян и думал о том, с каким огорчением будет воспринято дома наше неожиданное исключение из лагеря. К моему удивлению, родители ждали нас и не задавали вопросов. Отец только сделал нам выговор за грязные велосипеды, которые он брал напрокат в Академии и теперь должен был сдавать. Как я понял из разговоров в семье, отец был уже уволен из Академии, а вскоре даже демобилизован из армии и надел гражданский костюм. «Ничего, – говорил он маме, – проживем. Я буду больше читать лекций». Только тогда я понял, почему нас изгнали из академического пионерлагеря. Отец, как я понимаю, ждал ареста, но старался успокоить маму, которая тогда еще совсем не была приучена к трудностям жизни.
Я не проснулся вечером 23 августа от стука в дверь. Ночью я слышал чужие голоса, но не придал этому значения. Рано утром меня разбудили. Закончив обыск в кабинете, группа из НКВД должна была обыскать и детскую комнату. Перевертывали наши подушки, матрасики, поднимали половики, копались в игрушках.
Я плохо помню, в какие приемные и учреждения водила нас с собой мама. Кого она тогда могла разжалобить, держа за руки двух уже не маленьких детей? По законам того времени уголовная ответственность начиналась с двенадцати лет, а нам было почти по тринадцать. Просто сама в растерянности не знала, что делать, и нуждалась в поддержке. Дома с ней иногда случались истерики, и тогда она в полный голос ругала не только неизвестного нам Васюкова или Ежова, которого все знали, но и Сталина. Это пугало нас, мы старались ее успокоить, кто-либо мог услышать.
Приговор – восемь лет заключения «с правом переписки» – по тем временам считался отнюдь не суровым, но мы восприняли его как чудовищную несправедливость. После суда мама получила право на короткое свидание с отцом, но об этом свидании она никогда нам не рассказывала. Она не могла не увидеть следов жестоких пыток, которым подвергали отца и которые все же не заставили его признать себя виновным. Отец разрешил маме продавать все книги из своей библиотеки, кроме книг по философии, истории, политэкономии. Эти книги, однако, пропали позднее по разным причинам в перипетиях войны и эвакуации, и только две книги из отцовской библиотеки сохранились ныне на моих книжных полках.
После выселения из академического дома наши дальние родственники взяли к себе не только книги отца, но и нас с Жоресом, и мы жили в Москве еще несколько месяцев в переулке рядом с Бутырской тюрьмой, где больше полугода подвергали пыткам отца, – но узнали об этом позднее. Мама стала работать в подмосковном городе Клин и жила, вероятно, в каком-то общежитии. Много лет в нашей семье жила няня – молодая девушка Настя из белорусского села. Когда мы подросли, она осталась у нас, помогала по хозяйству. После ареста отца ей пришлось уехать домой. Летом 1939 года, по договоренности с мамой, Настя приехала в Москву и забрала нас с Жоресом к себе в село, где мы прожили целое лето. Мы пили домашнее молоко, ели яичницу, овощи и фрукты – голодные годы в деревне уже отошли в прошлое. Ловили рыбу для дома и даже немного зарабатывали. Рядом с селом был Днепр, одна из проселочных дорог вела на другой берег – в Смоленскую область. Моста на реке не было, а был перевоз, и мы с Жоресом на лодке перевозили желающих с одного берега на другой. Плата за перевоз была, кажется, 20 копеек. Свой заработок мы отдавали, конечно, Насте, которая работала в соседней МТС. Уже после войны мама долго пыталась разыскать нашу добрую няню, но безрезультатно. Именно здесь, на переправе и под Смоленском, в 1941 году шли многодневные тяжелые бои.