Из-за пустяков
Шрифт:
«Опять!» – повторила она. И это уж был не возглас, а крик, имевший действие электрического тока, приставленного к заряженной гальванической батарее. «Который это раз… Ах, ты… дурак, дурак!..» Она вспыхнула, словно бочка, начиненная порохом, и – не слушая, как сын несколько раз повторил было: «Да вы не тревожьтесь, маменька», – вскочила с места и, захлебываясь от волнения, то останавливаясь на ходу, то присаживаясь на стулья, разразилась одним из бессвязных, длинных монологов, известных дома под именем «бенефисов» и который, по-видимому, нисколько не удивил Кропотова. Напротив, как только он увидал первый взрыв, выразившийся в потоках упреков, в брани, он как будто вздохнул спокойнее; тревожное выражение в его глазах сменилось обычным флегматическим спокойствием, и при
– Умница… болван, – продолжала между тем полковница, багровая, словно бурак. – «Оставил место»! – передразнивала она медленный голос сына, растягивая ноты своего звонкого голоса, – точно генерал какой, у которого места в запасе, что грибы после дождя… «Уволили»! Еще бы не уволить такое сокровище… Верно, опять с своими дурацкими рассуждениями сунулся. Очень его спрашивали! Нечего сказать: стоит такого блажного слушать! Как же – нужно! Как угодно Дмитрию Алексеевичу? Нравится ли Дмитрию Алексеевичу?.. Который это раз ты места-то бросаешь? Все по себе, вишь, не нашел… Не хочешь ли быть китайским императором? Да и то, пожалуй, нам не по вкусу… Разборчивый… Невозможно… Не подходит… Из деревни тогда прогнали – эка нашел занятие! У нотариуса служил – не нравится; в банке – ушел; зять, спасибо, в таможне предлагал – не хочу… Дали на железной дороге место, кажется, место хорошее, считай себе и молчи, с цифрами нечего мудрить-то… восемь месяцев прослужил, видно, долго очень, и вот тебе на – уволили!.. Только ты меня не уверяй – «уволили», верно, ты опять с своей фанаберией? Недавно еще обещали прибавить жалованье; бухгалтер-то ваш – этот верзила-немец – дяде Андрею говорил, что тобой довольны, и вот-таки порадовал! У человека ни платья, ни белья, сам ляляка какая-то, а он туда же, места разбирать! У других людей цель в жизни есть, а он… Выродок какой-то! Вот старший брат Федя. Кончил, как следует, ученье, служит, полковник уже… Сестра Наденька… да все люди как люди, а ты-то – балбес балбесом!
Она перевела дух, чтобы снова продолжать тот же монолог. Между тем Дмитрий Алексеевич по-прежнему сидел безмолвно, не пытаясь даже возражать, зная по опыту, что возражать в такие минуты все равно, что лаять на луну; он привык с малолетства к этим бестолковым вспышкам и продолжал слушать всевозможные варианты брани с покорным равнодушием, сменявшимся по временам, когда мать выдумывала уж очень смешные эпитеты, невольной усмешкой. Эта невозмутимость и пойманная ею усмешка привели полковницу в еще большую ярость.
Она подбежала к нему и остановилась, заложив руки назад и подавшись вперед всем корпусом.
– Скажи, пожалуйста, в кого ты такая телятина? Ну, полюбуйся на себя… Полюбуйся-ка на свою фигуру!.. У матери из-за него разрывается сердце – ведь мне что, хоть нищим шляйся по улице, я что могла – сделала, вывела тебя в люди! – а он развалился себе, как свинья, и горя ему мало!.. Нет – это какой-то урод, ей-богу, уродина, а не мужчина… Да ты и на настоящего-то мужчину непохож. Настоящий мужчина сейчас виден: у него самолюбие, гордость; он к чему-нибудь стремится, действует, чего-нибудь желает… осязательного… карьера, ну, средства… одним словом… А вы… кто вы такой? Ни чина, ни звания, ни места… Как собака – сегодня здесь, завтра там, и ему как с гуся вода… Да ты уж не воображаешь ли о себе? Ах, как умен… Ума твоего и видели… Нечего сказать – умник, большой умник… Поди, в самом деле воображает, что орел! Орлы, сударь, не такие!
Достаточно было взглянуть в эту минуту на Дмитрия Алексеевича, чтобы убедиться, что он не орел и не воображал себя таким, да вряд ли склонен был много воображать о себе. Он теперь уже не слушал с прежним спокойствием и, с увеличением азарта полковницы, взглядывал на нее с некоторым беспокойством, замечая, что лицо ее багровеет все более и более.
– Маменька, да вы не волнуйтесь…
Не волноваться? Легко было сказать это, но когда полковница «задавала бенефис», то доводила его до конца… Еще не вся грозовая туча была разряжена, еще кровь клокотала…
– За
И, задыхаясь от волнения, чувствуя, что слова уже исчерпаны, она вдруг выбежала из комнаты, неистово стукнув дверью, и скрылась в кухню, к немалому испугу Ирины.
Дмитрий Алексеевич тоже поднялся с кресла, прошел в свою комнату и присел, взяв со стола книгу. Но ему не читалось. Из всего монолога матери ему припоминалось только обидное мнение, что он не настоящий мужчина; и Дмитрий Алексеевич находился в большом сомнении относительно этого вопроса в применении к Анне Николаевне… Он долго занимал его, пока не был наконец решен в том смысле, что мать права, и что Анна Николаевна действительно им нисколько не интересуется, да и вообще никакая женщина им заинтересоваться не может. С этим скромным и горьким для него решением он примирился, однако не без сердечной боли, но – увы! – все факты были налицо, и даже зеркало – маленькое зеркало, стоявшее на комоде, в которое он взглянул, вероятно, по совету матери «полюбоваться на себя», и оно внушило ему такую же скромную оценку относительно своей наружности, какую только что сделала мать. С кличкой чурбана он не мог, по справедливости, согласиться, но нечто вроде этого… пожалуй… Он припоминал теперь – именно после взгляда – свои беседы с Анной Николаевной, и снова его брало сомнение: не отличаются ли матери пристрастием к своим детям и в отрицательную сторону?
III
Надо признаться, все эти мысли занимали нашего молодого человека гораздо больше, чем потеря места. С ним не в первый раз бывали такие казусы; он уже привык к этим потерям мест и никогда не рассчитывал, что где-нибудь придется долго оставаться. Как-то все так случалось, несмотря на искреннее его желание иметь возможность честно зарабатывать себе кусок хлеба. Впрочем, он имел в виду на первое время уроки, ему обещал достать один сослуживец, а там – будет видно, он станет хлопотать, место, пожалуй, и подвернется. Во всяком случае, он мать никогда не стеснит – об этом смешно было и подумать…
«И ругалась же в этот раз она! – усмехнулся Дмитрий Алексеевич. – Она так близко принимает мои интересы к сердцу, да и вообще кипяток!» – подумал он, чувствуя к матери горячую привязанность и глубокую благодарность за светлое и радостное детство…
Так размышлял Кропотов, пока наконец не почувствовал аппетита. Вследствие этой «истории», заставившей его бросить службу раньше того, как подавался в правлении чай с булкой, он ничего с утра не ел и весьма соблазнительно вспомнил теперь о стакане кофе с куском ситного хлеба с маслом. Но выйти из комнаты не решался: пожалуй, встретишь мать и только ее раздражишь опять; надо дать ей время успокоиться. Он было попробовал заглушить голод чтением; однако это средство не помогло. Но в ту самую минуту, когда стакан кофе занял первенствующее место в его мыслях, дверь комнаты отворилась и в дверях неожиданно появилась сама полковница с ветвью мира – стаканом горячего кофе в одной руке и целым пеклеванником в другой.
– Не хочешь ли кофе? – произнесла значительно уже остывшая полковница, хотя и сухо, но с оттенком мягкости в голосе.
Дмитрий Алексеевич не заставил повторять просьбы и не отказался от второго стакана. Марья Ивановна, очевидно, чувствовала угрызение совести (что всегда бывало у нее после «бенефиса») и желание загладить свою вину, хотя и с соблюдением некоторой постепенности в переходе от ссоры к миру. Не говоря уже о густых пенках, которых она совсем не пожалела, ее миролюбивые стремления выразились и в нескольких ругательствах, адресованных в правление, где служил сын, и в отрывочных замечаниях, что на нее сердиться нельзя, что она иногда наговорит лишнего, у нее такой дурацкий характер… Когда, таким образом, начало было положено, полковница спросила: