Из записок сибирского охотника. Часть первая.
Шрифт:
I
В 1882 году на Алтае зима началась очень рано, так что 24 сентября в Барнауле ездили на санях целые сутки. Хотя снег этот и сошел, но в конце сентября и 1 октября выпал снова и уже такой, который остался зимовать, а к половине октября подхватили такие морозы, что Обь покрылась сплошной шугой и стала, так что скоро начали по ней ездить на другой берег. Несмотря на сильный холод и установившуюся зиму, водяной птицы осталось множество: целые табуны уток крупных пород, как-то: кряквы, чернеть, крохали, голубая чернеть и друг., летали подле речек и около незамерзших быстрин и мельничных стоков. В Сузунском заводе на пруде 9 октября появились черные лебеди. Двух из них тотчас убили из винтовок; а один, задев за крышу сарая, упал во двор к купцу Васину, где и поймали руками запоздавшего гостя. Четвертого лебедя убил мальчик из винтовки 12 октября на заводском шлюзе. Все четыре лебедя сероватого пера, что и говорит о их молодости. 15 октября было утром 31®
Приписка. (27 октября 1882 г.) У сибиряков есть поверье не стрелять лебедей; они даже убеждены в том, что если кто убьет лебедя, то с ним в скором времени непременно будет какое-нибудь несчастие. Это предубеждение относится и ко всем тем, которые убивают дичь в жилом месте, что часто случается у нас в Сибири,
а случается потому, что здесь осенью и зимою косачи и тетерева нередко садятся на деревья в садах, огородах и даже на отдельно растущие деревья близ домов не только в деревнях, но и городах. Бывают даже случаи, что тетерева садятся на крыши домов или надворных строений. Уже это последнее обстоятельство, по мнению народа, не хорошо и предвещает что-либо недоброе тому хозяину, который живет в том доме. Вот почему многие, заметя прилет нежданных гостей, тотчас спугивают птицу и не только не стреляют ее сами, но и другим ни за что не позволяют убить такую дичь на своем доме или усадьбе. В лесистых местах такие посещения делают не только тетерева, но и глухари. В 1879 году в августе месяце молодой глухарь прилетел на улицу Сузунского завода и сел в крапиву около дома обывателя Табанакова. Игравшие на улице ребятишки, увидав прилетевшую незнакомую птицу, тотчас закричали; на их зов прибежали из соседних домов взрослые и, не дав, что называется, опомниться птице, легко поймали неопытного глухаря.
Как ни странно образованному человеку обращать внимание на народные поверья, тем не менее факты заставляют меня занести в свои записки как бы подтверждения народных замечаний: Табанаков неожиданно умер в ту же осень, а человек, поймавший лебедя во дворе Васина, сосед его мещанин Губкин, в очень короткое время после этого случая менее чем в три недели перенес три горя — схоронил жену, племянника и племянницу, девушку 18 лет.
II
Кстати, не могу не сказать об одном довольно замечательном случае. В 1862 году я был назначен партионным офицером в так называемую амурскую золотоискательную партию, которая в то время должна была открыть свои действия на отрогах горного хребта, который служит водоразделом системы вод Олекмы, притоков Шилки и верховьев Амура. Местность эта и в Восточной Сибири многих пугала своей внушительной отдаленностью, суровостью климата и ужасающим безлюдием. Угрюмая тайга тут царила в полнейшем смысле этого слова, а безграничная ширь трущобы заставляла задумываться и привычного к тайге человека. Вот в этом-то отдаленном уголке мне и пришлось скитаться почти три года сряду. Товарищем моих похождений был ссыльнокаторжный Алексей Костин, мужчина высокого роста, довольно красивой наружности и атлет по геркулесовскому сложению. Водку он пил понемногу, хотя мог переносить и здоровую выпивку; характера был ровного, но духа отчаянного — ничто и никакая сила его не останавливала, опасности он не знал и точно презирал ее. Костин был человек замечательной честности и очень доброй души, так что невольно приходило в голову — за что на этом человеке на лице, на руках и на лопатках были поставлены ссыльно каторжные знаки? Я настолько любил и уважал Костина, что никогда не решался узнать его биографию и спросить его, за что он пришел в каторгу. Словом, я как-то сдружился с этим человеком, вдвоем проездил почти три года по безграничной тайге, пил из одной рюмки, ел из одной чашки; а если и случалось загнуть ему трехэтажное слово или дать хорошего тумака, то на это Алексей не обижался, а я долго лиха не помнил. Бывало, только и скажет: "Ну прости, барин, — виноват"; а я в ответ: "Ладно, не сердись Алеха; служба службой, а дружба дружбой! Вот тащи фляжку, давай выпьем по рюмочке" — и только! выпьем и все забыто. Мы с ним были ровесники по возрасту, и что влекло нас друг к другу — право, хорошенько не знаю, но знаю, что я душою и сердцем любил Костина, а он меня, в чем я убедился неоднократно. Случалось, бывало, в тайге и прихворнуть, то, верите ли, Алексей ходил за мной, как нежная мать
Вот я и заболтался немного, а все потому, что хотелось познакомить читателя с тою личностью, которая так дорога для меня в воспоминаниях и причастна к тому случаю, о котором хочется рассказать.
Но, виноват, еще одно слово. Приводя на память все былое и вспоминая о Костине, мне желательно почтить его добрым словом и, если он жив, то сказать ему — будь здоров и счастлив; спасибо, спасибо тебе и тысячу раз спасибо! Если же он там, в Елисейских, то мир праху твоему и вечный покой, Алексей!..
В 1863 году, кажется, в феврале месяце возвращался я с Алексеем из тайги и был уже в пути несколько дней сряду, оставив партию рабочих в вершинах речки Урюма. Ехали мы вниз по реке в двух маленьких пошевенках поодиночке; нам оставался еще один переезд верст в 80, и мы в первом казачьем селении Оморое, что уже недалеко от населенной реки Шилки.
Встав с утра до зари и потрухивая на бессменных лошадях, мы притомились, позамерзли и торопились засветло доехать до излюбленного ночлега. Вдруг слышим ужасный, раздирающий душу крик человека. Крик этот выходил откуда-то из близлежащих гор тайги и своей неожиданностью и отчаяньем потрясал всю душу и нервы. Мы невольно задержали лошадей и стали прислушиваться. Ужасный крик все продолжался и еще более усиливался, но где-то далеко, глухо.
— Слышишь? — спросил я Костина.
— Слышу, как не слыхать, барин. Фу, как жалко и отчаянно кричит.
— Побежим, поможем?
— Давай побежим, — отвечал Алексей.
В одну минуту мы выпрягли лошадей, вскочили верхом и, едва вскарабкавшись на крутой берег, бросив пошевенки на речке, поскакали на крик. Глухая чаща леса царапала нас ужасно; мерзлые прутья хлестали по рукам, по лицу, но мы точно не замечали этого препятствия и, понукая коней, бежали. Изредка останавливались и прислушивались, но крик заметно ослабевал. Проскакав всего версты полторы, мы остановились еще раз послушать, но до нас долетали едва слышные замирающие, неясные звуки, и потом вдруг все смолкло. Тишина и мрачная чаща тайги окружала со всех сторон, только вспотевшие кони тяжело дышали и зорко поглядывали. В эту минуту эта тишина была для нас несравненно тяжелее отчаянного вопля. Как-то невыносимо тяжело сделалось на душе, а сердце точно сдавило клещами. Постояв и дав вздохнуть лошадям, мы снова бросились примерно в ту сторону, где слышались последние стоны. Ездили, ездили, кричали и аукали, но отзыва не получали и никого не видали, а потому в особенно грустно-тяжелом настроении поехали обратно к брошенным пошевенкам. Я ехал впереди и, оборачиваясь, видел, как Алексей, зажмурив глаза, крестился и что-то шептал. Я невольно сделал то же и сняв чебак (теплая шапка с ушами), набожно помолился…
Молча запрягли мы лошадей и молча потрусили далее, к ночлегу.
Что-то тяжелое давило нас обоих.
Кто этот несчастный, который так отчаянно кричал и как бы звал на помощь и, вероятно, отдал Богу душу в объятиях суровой тайги — до сих пор осталось для меня тайной, несмотря на то, что я несколько лет расспрашивал и близживущих казаков и бродячих орочон, этих аборигенов забайкальских трущоб.
Солнце уже садилось, когда мы, проехав несколько верст, добрались до крутого и высокого берега, на котором в затишье, в локотке выдающегося подножия лесистой горы, было место излюбленного ночлега. Так как берег был очень высок, заехать в санях на него было невозможно, да и не было надобности, то мы всегда на этом месте пошевенки оставляли на реке, а что нужно забирали с собой и уходили ночевать на берег. Так сделали и на этот раз. Но я забыл сказать, что за два дня около оставленного рыбопромышленниками еза (закол чрез всю реку, в котором делаются воротцы, а в них ставятся ловушки — верши, морды, фитили и проч.) к нам пристала небольшая собачонка, вероятно, забытая хозяевами еза, которая и бежала с нами.
Только что с трудом вскарабкался я на крутой береговой яр, обовьюченный разными дорожными принадлежностями, дошел до места ночлега и хотел уже приниматься рубить сушину для дров, чтоб ночевать у огня, как слышу крик Алексея, который остался на реке выпрягать лошадей.
Барин, барин! Беги скорее сюда, скорей, с винтовкой беги.
Хоть я и не из трусливого десятка, но, признаюсь, этот тревожный призыв несколько озадачил, так что меня порядочно передернуло, тем более потому, что и первый крик несчастного звенел еще в ушах и нервно отзывался во всем моем организме. Прежде всего мне пришла в голову мысль, что не зверь ли напал на Алексея, ибо знал, что человек этот даром не закричит. Все эти соображения были, конечно, делом одной минуты. Живо бросился я к винтовке и, вооруженный ею и топором, побежал к берегу, с которого, как на ладони, увидал следующую картину.
Лошади были уже отпряжены и топтались около задних пошевенок, а Алексей, лежа на брюхе, возился около передних санишек с наречного края, а от берега тормошилась собачонка и тоже лезла под сани, взвизгивая и лая, как только могла.
Убедившись, что никакого серьезного нападения не произошло, но все-таки не понимая в чем дело, я закричал:
— Алексей! что ты там делаешь, зачем звал?
— Да вот копалуха залетела под сани, ее добываю. Беги скорей, барин, помогай! — кричал Алексей, не подымаясь и копошась по-прежнему около саней.