Из записок сибирского охотника. Часть первая.
Шрифт:
Переждав дома весеннюю ростепель, мне пришлось подыскивать вожака, т. е. такого человека, который бы знал летний верховый путь в ту часть тайги, где находилась партия. Дело это оказалось крайне трудным, потому что на Карийских промыслах и в окрестных селениях такого ментора не оказалось, а обещавшиеся орочоны (туземцы тайги) или надули, или не могли выйти за весенним разгальем. Приходилось задуматься не на шутку, потому что мой зимний спутник и сотоварищ скитания по тайге Алексей
Костин (ссыльнокаторжный; о нем я уже говорил в предыдущей статье) не знал летнего пути и к тому же, как нарочно, захворал.
Я уже начинал отчаиваться и ругал себя, что согласился быть партионным офицером, в чем была единственной виновницей ничем непоборимая страсть к охоте, как вдруг совершенно неожиданно приехал ко мне мой старый ментор
Увидав его в окне, я выскочил на двор, почти сдернул его с коня, облобызал как родного отца и радостно сказал:
— Дмитрий, здравствуй! Куда бог понес? Зачем приехал? Уж не ко мне ли?
— К тебе, к тебе, барин! Здравствуй, как живешь? — радостно говорил старик.
Напившись вместе чаю, выпив водочки и порядочно закусив, я узнал в беседе, что добрый старик, услышав, что я ищу вожака, приехал ко мне предложить свои услуги, говоря, что урюмскую тайгу он знает как свои пять пальцев, но не бывал только не вершинах Урюма и Амазара; но это ничего — опытность и бывалость доведет хоть и дальше. Переговорив все что нужно, мы порешили на том, что старик Кудрявцев будет моим ментором и в начале мая приедет ко мне, но пока отправится домой, в выселок около деревни Бори, верст сорок за Карой (Карийские промысла), поправится домашностью и приготовится к походу.
Устроив одно, меня грызла другая забота — необходимо было подыскать хорошего нарядчика, который бы знал дело и был надежный человек. И тут судьба помогла мне нанять за хорошую плату унтер-штейгера Федора Маслова, бывшего моего сослуживца по Верхнекарийскому промыслу. Лучшего желать было нельзя, потому что Маслов был человек вполне знающий свое дело и, кроме того, человек грамотный, умный, честный и совершенно трезвый, что большая редкость в промысловом люде. Одна беда заключалась в том, что Маслов никогда не бывал в тайге, не ходил в партиях и, следовательно, был по этой части неопытен и к тому же ужаснейший трус, даже олганьша, как называют в Нерчинском крае. Там это словцо означает такую личность, которая боится всякой и пустяшной внезапности; например, стоит только подоткнуть хоть пальцем сзади и крикнуть, то олганьша уже вне себя от испуга и в такой момент бросает даже все, что держит в руках; так что подверженные этому женщины нередко роняют на пол своих ребят, почему с такими личностями неуместные шутки кончаются иногда весьма плачевно. Кроме того, каждая олганьша, особенно женщины, в момент испуга выкрикивают по несколько раз какое-либо излюбленное слово, например, "вот-те, вот-те грех", "что ты, что ты, бес" и прочее, а чаще слова эти непечатны. У Маслова была поговорка на этот раз: "фу ты, фу ты, сыч! сыч!" По этому случаю самого Маслова многие школяры звали сычом, на которого он, бедняга, в этот момент действительно и походил; ибо, испугавшись, как-то особенно вытаращивал глаза и напоминал сыча. Хотя вообще боязливость Маслова и считалась помехой для таежного человека, но делать было нечего, с этим приходилось мириться, да и думалось, что время все перемелет, а обстановка тайги сделает из Маслова храброго человека, но — увы! — вышло не так.
Но вот наступил май, пришлось и самому приготовляться к таежному путешествию, а у молодой моей жены часто стали появляться "глазы на слезах", как говаривал наш промысловый лекарь Крыживицкий, большой мой приятель и веселый собеседник. День за день проходил, скоро приготовления кончились — все было начеку, как говорится; платье починено, пули налиты, винтовка пристреляна, харчи подготовлены, кони выдержаны, — словом, все готово; а вот вечерком, кажется 7 мая, приехал на своем вечном каурке старик Кудрявцев, а за ним и Маслов. Я тогда жил домом, или, лучше сказать, моя семья на Нижнекарийском золотом промысле. Весь домик состоял из трех крошечных комнаток и небольшой кухни на дворе. Долго за полночь просидел я со своими дорогими гостями, перетолковал, кажется, все и порешил так, что через день, совсем управившись, как можно раньше утром выехать в тайгу.
Хотя в начале мая полая вода и высоко еще бушевала в горных речках, но мы эту опасность как бы забывали, — нас тянула в тайгу весенняя охота, ибо в это время еще яро токовали косачи и глухари, свистели рябчики, пролетной дичи было много, а изюбры и козы только что разохотились выходить на увалы
— Ну, барин, я думал, что и конца дню-то не будет, а ночь мне уж не уснуть — точно мурашки по-за коже бродят; так бы скорей и ехал, так бы и летел летом. Вишь, дни-то какие! Солнышко-то словно шубой — так и накрывает; а траву-то, так только не видишь, как она лезет… — говорил старик, собираясь ужинать.
С восходом солнца 9 мая, "в вёшную Николу", как говорят здесь простолюдины, мы втроем верхом ехали уже за промыслом и вступали в пределы тайги. Старик Кудрявцев с винтовкой за плечами ехал впереди и был вожаком. Слева к торокам седла у него был привязан на цепочке знаменитый его Серко, пес сибирской породы, очень сильная, рослая и свирепая собака. Вторым ехал я тоже с винтовкой сибирского изделия, но замечательно резкого и далекого боя. Как у меня, так и у старика к винтовкам были привернуты сошки, с которых гораздо вернее стреляется пулей, хотя эти сошки составляют немалое бремя при верховой езде и порядочно увеличивают тяжесть оружия, так что моя зверовая винтовка весила с ними почти 17 фунтов. Последним сзади ехал Маслов, но и на нем болтался мой дробовик Ричардсона — на случай и для стреляния уток, рябчиков и других мелких жильцов нашей тайги.
Майское утро дышало особенной прелестью. Свежий смолистый запах только что распустившейся лиственницы наполнял воздух. Побуревшие в зиму сосны отходили и уже зеленели по-летнему, тоже распуская свое характерное благоухание. Бормотание косачей слышалось со всех сторон и тревожило охотничью душу. Где-то щелкали глухари, но мы к току не заехали, потому что торопились застать вечерную охоту на увалах, куда в это время, по словам старика, выходило много коз и изюбров, а это и было идеалом, всем помыслом нашей поездки. Утреннее майское солнце как-то особенно приветливо выходило из-за гор и уже грело по-летнему; правда, оно не освещало причудливых замков, роскошных павильонов, старинных развалин — нет, ничего этого в Сибири не существует; но оно, точно в панораме, освещало превосходные дикие пейзажи, отроги гор с их очаровательными видами и переливами теней. Особенно хорошо выходили скалистые уступы, отдельные сопки (горы) с их причудливо разбросанной зеленью и тихо стоящие озера, которые, как зеркала, то блестели своей гладкой поверхностью, то еще причудливее и живее отражали отдельные группы гор, зелени, утесов. Ах, как хорошо было это майское утро! Как свободно и радостно дышалось ароматным, свежим воздухом; и кто из нас мог не только знать, но и подумать, что такой же приятный весенний вечер даст нам другие ощущения, тревожные мысли и тяжелые заботы.
Кудрявцев вел нас без дороги прямо тайгой по долинам речек и хребтам, ибо превосходно знал окружающую местность. Нередко мы пробирались такой чащей, что едва пролезали, или забирались на такие хребты гор, что вся окрестность открывалась перед глазами, и превосходные картины дали были так хороши, что я в поэтическом настроении души набросал на одном перевале в своей записной книжке следующие вирши:
Пред нами даль тайги далекой Из глаз терялась далеко; В ней нет красавиц с поволокой, Иной тут расы молоко.
Тут орочон в коптелой юрте Ведет скитальческий приют! Тут иногда изюбры в гурте Иную песнь любви поют.
Как ни аляповаты эти строчки, однако ж они доказывают читателю то чарующее настроение, в котором я тогда находился, и не могу не поделиться своим произведением с моими товарищами.
— Слушай-ка, Дмитрий, — сказал я Кудрявцеву, — это место, брат, так хорошо, что я сейчас вот сложил песенку, — и тут же прочитал свое стихотворение старику.
— Ладно, — сказал Кудрявцев, — все это верно ты спел, только вот я не возьму в толк, какие такие красавицы, как ты бишь ловко назвал, с наволокой, что ли? А что изюбры вот с Семенова дня действительно поют в гоньбу, — и так, брат, поют, что инда мороз по коже, словно волоса-то подымаются, таково лестно для нашего брата промышленника.