Избавление
Шрифт:
А еще у меня есть моток нейлоновой веревки и длинный нож, который приставляли к моему горлу и который убийца воткнул в дерево рядом с моей головой. Но он уже не торчит в дереве, он у меня на боку. И от того, что нож побывал в реке, он ничуть не затупился, и если бы мне захотелось этим ножом побриться, то я мог бы это сделать. Интересно, болит ли еще в том месте на груди, где эта лесная мерзость, этот невероятный подонок, провел моим ножом? Я попробовал грудь рукой – все еще болело. Замечательно, замечательно. Я готов карабкаться дальше? Нет, нет, еще не готов. Еще немного подожду. Хотя время уже поджимает.
Было легко себе сказать: не понимаю. И я сказал это. Но к чему, собственно? Надо просто еще раз четко уяснить, где я и что я на этой скале делаю. И я почувствовал себя значительно спокойнее. Я находился, насколько мог определить, на высоте
Какой вид, сказал я снова. Река совсем обезумела от красоты. В ней не было ничего, кроме красоты. Я никогда не видел ничего красивее. Но красота эта не смотрела на меня, она созерцала все вокруг. А я созерцал реку, эту сияющую ледяную бездну, из которой приходил далекий речной шум, которая была равнодушна ко всему, где кружились крошечные вспышки отраженного лунного света, собираясь в длинные, гибкие полосы, насыщенные непостижимым значением. Что за всем этим скрывалось?
Только это потрясающее сияние. И в этом сиянии – только несколько камней, каждый как остров; вокруг одного из них обвернулась полоска ярко-красного цвета, будто очертив лицо, силуэт бога, эскиз рекламы, набросок, деталь дизайна. Эта полоска была такого же цвета, какой обычно появляется, когда из-под закрытых век смотришь на солнце. Камень трепетал как раскаленный уголек – он выглядел так, как я того хотел, зажатый в своих пульсирующих границах и очерченный тем, что пульсировало во мне. А может быть, он напоминал мое лицо – как на тех прозрачных фотографиях, которые подсвечиваются с обратной стороны. Мое лицо? А почему, собственно, нет? Я могу представить его так, как мне того хочется – пускай будет лицо в повороте в три четверти, обрамленное лунным сиянием, отражающимся в бездне. Может быть, выглядящее слишком позерски, слишком напыщенно, но совсем не такое, какое можно увидеть в зеркале, что бы оно там ни отражало. Мне казалось, что я вижу выставленную вперед челюсть, рот, вдыхающий воду и камень; может быть, какую-то улыбку... Я закрыл глаза, открыл их снова – и полоса вокруг меня исчезла. Но она была там, была. Я чувствовал себя лучше, я чувствовал себя замечательно, и в глубине этого чувства, в его сердцевине затаился страх, страх и предвкушение грядущего – и неизвестность: чем все это закончится?
Я повернул голову – повернулся к скале, к стене, к своему положению, пытаясь представить себе высоту скалы – насколько высокой она казалась при дневном свете? И оценить, сколько же мне еще предстоит карабкаться. Я решил, что наверняка преодолел уже по крайней мере три четверти подъема. А если стану во весь рост, упираясь ногами в край расщелины, где лежу, это даст мне еще метр два продвижения вверх, подумал я.
А действительно, почему не сделать так? Прямо надо мной небольшой выступ, и если мне удастся взобраться на него, кто знает, какие это откроет возможности? Я позволил своей руке выползти из расщелины и пропутешествовать по ее верхнему краю. Что ты даешь мне? – сказал я. То, что я нащупал, радовало. Было похоже, что смогу взобраться на выступ над этим краем – нужно будет двигать влево, а там – приготовиться к смертельному трюку к момента, когда смерть, в буквальном смысле, будет совсем рядом. Но о это ничего. За последние несколько часов я пережил много таких мгновений: мне приходилось принимать решения, которые могли привести к смерти, мне пришлось, спасаясь от смерти, хвататься пальцами за ничто, за шероховатости скалы, напрягать все мускулы, сражаясь с камнем.
А где Дрю? Он когда-то говорил – и это была единственная интересная мысль, которую мне удалось услышать от него, – что лучшие гитаристы – слепые: преподобный Гэри Дэвис, Док Ватсон, Брауни Макги. У них развилось особое тонкое чувство осязания, значительно более тонкое, чем у зрячих. У меня тоже развилось такое чувство, сказал я. Разве это не свершение – взобраться так высоко? И удалось мне это, в основном, благодаря чувству осязания – ведь я карабкался в темноте.
Интересно, Бобби и Льюис – все там, внизу? Льюис все так же втирает голову в песок? А Бобби сидит рядом с ним и думает, что очерченный тем, что пульсировало во мне. А может быть, он напоминал мое лицо – как на тех прозрачных фотографиях, которые подсвечиваются с обратной стороны.
Я повернул голову – повернулся к скале, к стене, к своему положению, пытаясь представить себе высоту скалы – насколько высокой она казалась при дневном свете? И оценить, сколько же мне еще предстоит карабкаться. Я решил, что наверняка преодолел уже по крайней мере три четверти подъема. А если стану во весь рост, упираясь ногами в край расщелины, где лежу, это даст мне еще метра два продвижения вверх, подумал я.
А действительно, почему не сделать так? Прямо надо мной небольшой выступ, и если мне удастся взобраться на него, кто знает, какие это откроет возможности? Я позволил своей руке выползти из расщелины и пропутешествовать по ее верхнему краю. Что ты даешь мне? – сказал я. То, что я нащупал, радовало. Было похоже, что я смогу взобраться на выступ над этим краем – нужно будет двигаться влево, а там – приготовиться к смертельному трюку к моменту, когда смерть, в буквальном смысле, будет совсем рядом. Но это ничего. За последние несколько часов я пережил много таких мгновений: мне приходилось принимать решения, которые могли привести к смерти, мне пришлось, спасаясь от смерти, хвататься пальцами за ничто, за шероховатости скалы, напрягать все мускулы, сражаясь с камнем.
А где Дрю? Он когда-то говорил – и это была единственная интересная мысль, которую мне удалось услышать от него, – что лучшие гитаристы – слепые: преподобный Гэри Дэвис, Док Ватсон, Брауни Макги. У них развилось особое тонкое чувство осязания, значительно более тонкое, чем у зрячих. У меня тоже развилось такое чувство, сказал я. Разве это не свершение – взобраться так высоко? И удалось мне это, в основном, благодаря чувству осязания – ведь я карабкался в темноте.
Интересно, Бобби и Льюис – все там, внизу? Льюис все так же втирает голову в песок? А Бобби сидит рядом с ним и думает, что ему делать? И голову обхватил руками? Сцепил зубы? Верит ли он в то, что нам удастся отсюда выбраться, несмотря ни на что?
Кто может на это ответить? Мы составили план действий – но это пока все, что мы смогли сделать. Если он не сработает, то, наверное, нас всех убьют. А если никто по нам стрелять не будет и если мне удастся благополучно спуститься отсюда, мы поплывем вниз по течению в байдарке, доберемся до Эйнтри, потом приедем домой, отдохнем несколько дней, чтобы прийти в себя, сообщим, что Дрю утонул. А потом вернемся к нашей обычной жизни – и незаметно состаримся. Но пока мы должны доиграть наши роли в этой пьесе до конца.
Я должен сыграть роль убийцы. Мне предстояло убить человека, может быть, двоих. А пока я лежу животом вверх, забравшись в расщелину в скале, высоко над рекой, в руках у меня холодное стекловолокно лука, и от меня зависит, как все будет разыгрываться дальше.
В своем воображении я уже представлял, что вылез наверх. Все разворачивалось, как в старинной кинокартине, в конце которой каждый получает по заслугам. Там, наверху, все заросло деревьями и кустами, – по крайней мере, так казалось снизу. Мне хотелось представить себе, что я буду делать, когда выберусь наверх, что-то конкретное. И лежа в расщелине, я стал раздумывать над тем, что мне нужно будет сделать в первую очередь – после того, как я окажусь, наконец, наверху скалы.
Я вынужден был признаться себе, что в глубине души не верил, что меня там подстерегает какая-то опасность, что человек, убивший Дрю, будет дожидаться всю ночь, чтобы утром снова стрелять по нам. Но тут вспомнил, что говорил Бобби. И меня снова охватило беспокойство. Я исходил из предположения, что так поступал бы сам, если бы был на его месте. Я снова все проиграл в уме и пришел к выводу, что был прав. У этого человека – кто бы он ни был – было значительно больше оснований убить всех нас, чем позволить нам убраться отсюда живыми. Мы все должны сыграть свои роли до конца.